Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 141 из 179

Остальные мои встречи со стражами порядка были спокойнее. Один раз я уснула в Москве на какой-то площади, свернувшись калачиком на лафете какой-то небольшой пушки-памятника. Подъехал “черный ворон”, меня уже было схватили, вынули пьяную и сонную из лафета, но друзья тогдашние, стоявшие у пушки, как часовые, отговорили их.

Однажды в конце уже довольно вялой вечеринки в чужом доме появился среди гостей оживленный и бодрый художник. Он сразу стал выяснять, кто какой национальности, во мне он приветствовал наполовину соплеменника — казака, и разговор устремился куда-то далеко к днепровским порогам. Но тут взгляд его упал на девочку-еврейку, глаза его загорелись соколиным блеском при виде зайца, и он с радостной догадкой, как бы в просветлении, сказал: “А ведь ты — еврейка!” Она этого и не отрицала, но тут он начал объяснять, какие все евреи гады, и всячески издеваться, его робко пытались утихомирить, но это не удавалось, и все кончилось тем, что девочка в слезах убежала. Довольный победитель разлегся на диване. В порыве гнева я стала искать орудие мщения и нашла его в виде только что снятого с плиты чайника, схватила его и слегка полила брюхо врага.

Он вскочил, желая меня убить, между нами кто-то встал… Антисемит был наказан, но и мне было невесело.

Покойная Софья Марковна Юнович, замечательная театральная художница, всегда, когда звонила маме, а подходила я, говорила одно и то же, доводя меня до слез бесконечным повторением и медленностью своего, хорошо мне известного, рассказа.

Она говорила по слогам: “Ле-ноч-ка, я встречала вашу мамочку на вокзале, когда она привезла вас в животике. Она вся светилась, она вся была окружена светящимся облаком. Вот, видимо, поэтому вы и родились талантливым поэтом”.

Мама тоже всегда говорила: “Ты — дитя любви”. Иногда, когда она не понимала каких-то моих буйных проявлений, говорила: “казацкая кровь”. Она, вправду, привезла меня в животе с морского южного курорта (на берегу моря я, кажется, была зачата августовской ночью). Там протекал ее бурный и страстный роман с моим отцом, которого потом она уже никогда не встречала, и я тоже. Он был сильно влюблен в нее, звал с собою в Киев, умалчивая о том, правда, что он женат (как выяснилось позднее). Даже тащил ее с безумной смелостью в раскрытые двери загса. Он был историк, недавний военный, всю войну командовал полком. В детстве я тосковала по отцу, по идее отца, но потом, оказавшись в Киеве в 13 лет, позвонила ему, мне отвечал женский голос — он гуляет с дочерью. И я перестала и звонить, и тосковать. В общем, мне сильно повезло, что я росла без отца. Однажды, когда я была уже довольно взрослой, он мне приснился — в белой рубахе, сказал: “Я — твой отец” — и выпрыгнул в окно. Я записала этот сон и дату, потом узнала, что он тогда и умер.

Потом уже взрослой, когда мы были с мамой в Киеве на гастролях, я завлекла отцовского брата, моего родного дядю, в гостиницу, прикинувшись аспиранткой и ссылаясь на С. Б. Окуня, который по странной случайности был руководителем папиной диссертации и мужем близкой маминой подруги Ангелины Коробовой. (“Что это все там на кого-то похожи? — удивилась она на банкете после защиты. — Почему они на Лену похожи?” А она не знала, кто мой отец.) Дядя, пожилой и жовиальный, пришел кокетливо одетый и заговорил со мной тоже игриво, приласкал мою собаку и сказал, что у него недавно умер кот и что это было, пожалуй, тяжелее, чем смерть его брата. Я немного выждала и сказала, глядя ему в глаза: “Ваш брат был мой отец”. Глаза у него стали белые, он долго молчал, потом сказал: “Вы похожи”. Просил ничего не говорить детям, чтобы не омрачить светлый облик покойного. Сказал еще: “Вы по мне не судите о своем отце”. Рассказал, что все они, трое братьев, из которых два профессора и один рабочий-алкоголик, при этом единственный, кто может похвалиться здоровьем, вышли из хатки бедной вдовы.

Сама она была красавица и дочь богатого человека, у которого в голове возникла странная идея, что он отдаст ее замуж только за такого человека, который выпьет макитру (тазик) водки и сможет после этого спокойно говорить о делах. Приходили красавцы, богатеи, все выпивали макитру и падали под лавку, и только один бедный невзрачный Емельян Джеджула спокойно продолжал беседу. И не удивительно — он был запойный пьяница, пропил все имущество жены и умер, оставив ее с тремя детишками.

С маминой стороны, то есть с еврейской, самый древний предок, которого я знаю, это мой прадед, по имени Аба, он работал кузнецом (что очень редко встречается у евреев) на пивоваренном заводе в Ковно.





Дедушка мой рано увлекся политикой, стал бундовцем и вынужден был эмигрировать в возрасте семнадцати лет. Он жил в Германии, потом во Франции. Странно, что я, будучи недавно в Париже, только через несколько дней вспомнила, что дедушка жил там. Он вернулся в Россию, вступив добровольцем в армию, кажется, брал Зимний, а потом служил в Красной Армии в Сибири. Бабушка была там медсестрой. Там-то и родилась моя мама, в Барнауле. Они возили ее за армией в коляске, к которой была привязана курица — все их имущество. Еще у них была собачка, но она отстала от поезда, они очень плакали и не могли забыть ее. Дедушку расстреляли в 37-м году, а бабушку арестовали. Маму и сестер удочерила Берта, за что ее исключили из партии, и жених бросил ее, испугавшись. Бабушка вернулась в Ленинград из ссылки только через десять лет. Ее не прописывали в городе, и мы с ней поселились в Сольцах. Мне было два года, когда она умерла. Я ее очень любила и даже помню, несмотря на то, что была так мала. Она болела и лежала на кровати, это уже дома на Каляева, я повернулась и посмотрела на нее, а она на меня. Это мое первое воспоминание. Когда ее вторая дочь, тетя моя Роза, делала ей уколы, я показывала Розе кулак, мне казалось, она мучает бабушку. Она осталась во мне глубокой и почти бессознательной, но от этого не менее сильной — болью. Когда она умерла, я надевала шапку и шла к дверям, чтобы идти к ней, и долго стояла там под крюком, не в силах их открыть. Никто мне не мешал. Только однажды Берта сказала: “Ее нет”. — “Но она придет?” — “Нет”, — сказала она, опустив глаза. Больше я о ней не спрашивала, я поняла. У бабушки была еще младшая дочь Лиля, которая, пережив войну, погибла в шестнадцатилетнем возрасте на Литейном, не удержавшись на подножке трамвая. Мама родила меня отчасти взамен. Она тогда не дождалась Лилю домой и потому всю жизнь ненавидела, если я где-то задерживалась, и я звонила ей всегда, отовсюду.

С бабушкиной стороны прадед был портной в местечке Росица, где-то под Витебском. У меня даже есть его фотография со всем семейством, он в круглой шляпе, с длинной бородой, суровый и важный. Из каких колен происходили они, к кому восходили, не знаю. Надеюсь, что к царю Давиду. Один из дальних родственников был раввином.

Зато с отцовской стороны я знаю предка, жившего в XVII веке. Сколько поколений нас разделяет, бог весть. Но известно, что некто Джеджалий, брат крымского хана (а они все были Оттоманы, царской то есть крови), бежал из Крыма к Хмельницкому. И стал одним из полковников, это был высший чин в казацкой орде. У Костомарова я читала когда-то, что во время отъезда гетмана куда-то ему предложили занять его место. Он благоразумно отказался, тому, который согласился, по возвращении Богдана отрубили голову. Потом он погружается в туман безвестности, потомки его смешались с украинцами и, говорят, с цыганами.

Возможно, что, когда Хмельницкий огнем и мечом уничтожал евреев, от него сломя голову бежали другие мои предки. Такая разная кровь… Наверно, и моя противоречивость внутренняя и желание спорить со всеми и с собой имеют генетическую основу.

Концерт для рецензий

Повесть

Как Семеркин стал литсекретарем и рецензия первая

Скрипя валенками по голубому снегу, Иван Иваныч торопился поскорей добежать до почтового ящика. Сквозь завесу синих сумерек расползается по ткани небес над городскими домами надежда. Упование. О, это синее сияние… С этими словами в горле, он бросил в щель письмо. Крышка над щелью лязгнула и, примерзнув, закрылась. На конверте значилось: “Москва, Донской монастырь, Николаю Васильевичу Гоголю — в собственные руки”.