Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 136 из 179

Через несколько лет дядя Леша, наш дальневосточный родственник, настоящий рыбак и охотник, взял меня на рыбалку на Кавголовское озеро. Мы долго покачивались в лодке посреди сине-свинцовых вод, очень часто он дергал удочку и бросал на корму у моих ног трепещущую и задыхающуюся рыбу. И пахла она тиной, слизью и смертью. Он увлекся и не хотел прерывать рыбалку. Я еле уговорила его. С тех пор я чувствую отвращение к ужению… Хотя “Записки” Аксакова и сейчас кажутся мне милым и уютным чтением, как будто не имеющим отношения к умерщвлению и насаживанию червяков.

В раннем детстве я часто посреди улицы вдруг отказывалась идти дальше и ложилась прямо на снег. Сколько мама ни уговаривала встать, я не соглашалась и молча, с детской вредностью, лежала, пока она уже в слезах не начинала катить меня ногой, как тяжелое полено, и так на большие расстояния. Я оказывалась лицом то к грязному снегу, то к небу. Прохожие журили меня.

Вращаться и катиться на роду было написано; раз, возвращаясь с мамой из гостей (от Лаймы), я поскользнулась на ступеньке седьмого этажа и покатилась по узкой лестнице вниз, все быстрее набирая обороты. Я была вся закутана в платки и завязана, не могла пошевелить рукой и спокойно мчалась неизвестно к чему, на маленьких площадках меня поворачивало и снова несло по маршу. Но какой-то гость, прыгая через много ступенек, догнал меня и спас.

Еще вспомнила, как мы с мамой шли из бани по Чайковской, повсюду, и на самой бане, висели портреты Сталина в черной рамке, значит, мне не было еще пяти лет. Я шла освеженная и веселая, держась за мамину руку, приплясывая и что-то припевая. Вдруг мама дернула меня за руку и сказала с какой-то виноватой и мрачной ожесточенностью — что нельзя, что в тюрьму заберут.

Это случилось на детсадовской даче. Отстав от других, я бродила за домом и вдруг встретилась взглядом с петухом, тоже бродившим без дела. Он был лиловый, красный и оранжевый и чуть ниже меня ростом. Глаза наши были на одном уровне, они встретились и замерли. Вдруг он рванулся и бросился на меня, как бык (только в красном был он). Я от него. Бежала, как будто повисая в воздухе, по кирпичной, тоже красноватой дорожке, чувствуя, что вот-вот он нагонит меня, догонит и выклюет глаз. В отчаянье, я споткнулась, проехала коленкой по кирпичу и упала, закрывая голову руками. Поцарапавшись, я тоже стала красной, как все опасное.

Петух походил кругами победно и ушел.

В детском саду, куда меня, двухлетнюю, отдали после смерти бабушки (домой забирали только на воскресенье), часто вспыхивали эпидемии детских болезней. Чтобы предохранить, уж не помню от чего, всех в саду однажды обрили наголо. Я очень гордо показала дома, сдернув шапку, свою голую голову. Мама заплакала, но похвалила сквозь слезы.

Однажды в детском саду заболели какой-то болезнью (дифтеритом, что ли) буквально все, кроме одного человека. Этого человека посадили в изолятор. Только нянечка приносила еду, больше ни слова, ни взгляда. Годовой комплект “Мурзилки” разделял мое одиночество. Тем, больным было, небось, весело! За что я страдаю, почему я не как все? Плакала горько.





И никто меня не навещал, дома не знали о моем заключении в одиночку. Однажды услышала за окном шаги, по ним я узнала свою Берту. Она после ареста дедушки удочерила маму и ее сестер. Воспитывала и меня, мы жили вместе. За окном был садик, я подбежала, и действительно — это была она. Я кинулась к дверям, прижалась к ее животу. Вот было счастье.

Однажды мама стала рассказывать мне о Петре Великом. Она очень увлеклась, стала изображать его, круглить свирепо глаза, махать руками. Вскакивала, показывая, какой он был высоченный. Я, сидя в уголке дивана, с огромным интересом слушала про то, как он строил город и корабли. Рассказ уже подходил к концу, когда она сказала, что он убил своего сына — царевича Алексея. Я удивилась: “Как убил?” — “А вот так!” — сказала она и протянула ко мне зловеще руки: “Задушил”. Она тянула и тянула неумолимо руки к моему горлу, и вдруг как будто бы превратилась из моей милой хорошенькой мамы в беспощадное чудовище. В это мгновение в голове моей пронеслась мысль, что все прежнее был обман, а вот теперь началось настоящее, и сейчас наступит ужасный конец, что все хорошее в мире только прикидывается таким, только притворяется. Я страшно завопила, в ужасе, в каком не была ни до этого, ни после. Она, смеясь, успокаивала меня, но я долго не могла прийти в себя, и не смогла забыть ужас мгновенной трансформации, и всегда подозревала, что подлинное лицо мира — жестокое, улыбающееся и царственное.

Первый раз я оказалась в Театре Ленинского комсомола, огромном, как вокзал, в директорской ложе. Я была лет двух-трех. Шел “Аленький цветочек”. В тот же день на спектакль привели товстоноговских сыновей, Нику и Сандрика, года на два меня постарше, они бывали уже в театре. Они казались солидными и спокойными. Когда на сцене появлялось Чудовище, они оживлялись, его играл их дядя Женя Лебедев. Но стоило Ивану-царевичу что-то предпринять против Чудовища, они громко, на весь зал, хоть и очень спокойно говорили: “Женя, он справа!” или “Женя, осторожней, он сзади!”. Я тихо и с наслаждением следила за всем происходившим на сцене, но только до того момента, когда Цветок вдруг превратился в Чудовище. Меня охватил знакомый, сладкий, но оттого не менее сильный, озноб от ощущения ужаса и чудовищности превращения, и я заорала на весь зал. Мама на руках меня вынесла из ложи, так что я даже не досмотрела спектакль. А Товстоногов потом всех ругал: “Зачем детей привели?”

Мне было лет шестнадцать, когда на заседании семинара по поэзии я сказала некстати, что вот у меня мама вчера упала в Неву с крейсера. Все замолчали, явно мне не поверив, решив, что это новая грань моего безумия. Однако это было правдой. Мама была на шефском вечере на крейсере “Киров”, стоявшем на якоре посреди Невы, напротив Исаакия. Шефские вечера немыслимы без хорошего банкета… Все выпили. При выходе с корабля на трап мама ступила мимо лестницы и оказалась в воде, в тяжелой мутоновой шубе, с двумя сумками в руках и с сигаретой в зубах. Вода была еще ледяная — второе мая, Нева недавно вскрылась ото льда. Она поплыла по-собачьи, пока ее не вытащил бросившийся за ней в воду старший помощник капитана. Ее растерли в медпункте спиртом и отпустили. Сумки с документами и всем, что в них было, она утопила. Пришла домой под утро и рассказала мне все это, смеясь, и добавила, что у нее теперь второй день рожденья.

Во времена моего детства квартира Лаймы Сальдау казалась фантастически огромной. У Лаймы был сын чуть старше меня, поэтому мама брала меня туда часто. Там всегда было много детей, и все они играли на просторах и в закоулках этой страны-квартиры в прятки и в казаков-разбойников. Собственно, она была такой огромной, потому что принадлежала отцу Лаймы, известному академику по горному делу, и находилась в Горном институте. Однажды, прячась, перебегая по анфиладам комнат, я забежала в его кабинет. Он сидел за столом, подпирая рукой голову в академической шапочке, и посмотрел на меня мрачно и равнодушно, тусклыми глазами, как на муху, которую лень выгнать. Он, наверно, думал о смерти. Вскоре он умер, говорили — от сифилиса.

Муж Лаймы был художник Яровой, которого Лайма самозабвенно любила и выполняла любые его прихоти. Одной из них стало желание нарисовать меня, поэтому она приезжала за мной в школу и после занятий возила на такси в мастерскую на Васильевский остров. Я позировала ему в терракотовом свитере, рассматривая книгу, это был альбом Пименова. Впервые я была в настоящей мастерской, большой, светлой, горячий запах красок и мольберт — все это нравилось мне. Вскоре он закончил картину, и сеансы прекратились.