Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 119 из 179

В “Лолите” эта мысль разыграна в символической сцене. Перед тем, как сойти с той высокой горы, на которую его завело желание силой восхитить свой идеал, на которой он видел демонов и испытывал искушения, стоя и в самом деле на пригорке и готовясь придать себя в руки приближающихся полицейских и стать тюремным узником (он сообщает Лолите, что цель его поездки — Readsburg, ср. с Reading, “The Ballad of Reading Gaol”) — Г.Г. вспоминает другой момент, когда он стоял на уступе высокой горы и смотрел сверху на городок, расположенный внизу. Он слышал поднимающийся снизу звон детских голосов:

“Стоя на высоком скате, я не мог наслушаться этой музыкальной вибрации, этих вспышек отдельных возгласов на фоне ровного рокотания, и тогда-то мне стало ясно, что пронзительно-безнадежный ужас состоит не в том, что Лолиты нет рядом со мной, а в том, что голоса ее нет в этом хоре”. (286)

Здесь, как это нередко бывает у Набокова, имеет место контаминация источников. Эпизод, в котором Г.Г. стоит на гранитном карнизе горы и смотрит вниз, в “ласковую пропасть”, напоминает аналогичный эпизод в “Подвиге”. Общий прототип обоих эпизодов — очерк Блока “Призрак Рима и Monte Luca” из цикла очерков об Италии под названием “Молнии искусства”. После спуска под землю, где Блок видел остатки древнеримского моста, он поднимается в гору, где, стоя на уступе горы, на краю бездны, он смотрит вниз и испытывает особое чувство: “нисхождение под землю и восхождение на гору имеет много общих черт, если не со способом создания, то с одним из способов постижения творений искусства. Лучшая подготовка к такому постижению — такое самочувствие, которое возникает в человеке, попавшем в край махаонов на лесной опушке…”[19]. Махаон — это та именно бабочка, которая заворожила шестилетнего Набокова своим “аоническим обаянием <…> голых гласных”[20]. С нее началось набоковское увлечение бабочками. Параллель финального эпизода в “Лолите” блоковскому не случайна. Это знаменование причастности набоковского романа к миру поэтическому, миру аонических обаяний. Если бабочка для Блока — представитель высшей реальности, realiora, которую он понимал мистически, то для Набокова высшая реальность — это поэтические ценности, мир, населенный поэтическими мотивами-бабочками, перелетающими с континента одного поэта на континент другого как осуществление памяти поэта о поэте. При этом каждая бабочка — это особый мотив, наделенный ему только присущим смыслом.

Что же, собственно, написал Набоков? На поверхности “Лолита” такова, что она вошла в категории морально провокативных романов, в массовом восприятии мало отличающихся от порнографических. На этом именно основана ее массовая популярность. Но в романе весьма заметен и как бы уравновешивающий элемент. Рискованному содержанию “Лолиты” на риторическом уровне противопоставлен весьма заметный моральный пафос. Последовательная реконструкция внутренней логики романа Г.Г. ведет к отчетливо моралистической картине: пытаясь превратить жизнь в искусство, Г.Г. совершает преступление по отношению к Лолите, губит ее детство и губит себя самого. Расставшись с Лолитой навсегда, Г.Г. по дороге к дому Куильти цитирует строки несуществующего поэта, похожие на pointe сонета:

На этом плане текст романа, как мы видели, настаивает так однозначно, что чуткому читателю должно стать не по себе. На моралистическом прочтении романа настраивает и Предисловие мнимого Джона Рэя, Доктора Философии, назвавшего “Лолиту” трагической повестью: “неуклоннодвижущейся к тому, что только и можно назвать моральным апофеозом” (II).

Опровержение как ложного, примитивного понимания романа в качестве порнографического, так и морализма Джона Рэя, разыграно в послесловии к американскому изданию 1958 г. “О книге, озаглавленной «Лолита»”, подписанном именем Владимира Набокова. Обрамляющие роман предисловие и послесловие, говоря на языке новейшей критики, вместе проблематизируют его. В послесловии Набоков не без пафоса заявляет: “Я не читаю и не произвожу дидактической беллетристики, и чего бы не плел милый Джон Рэй, “Лолита” вовсе не буксир, тащащий за собой барку морали”. Дело предстает так, будто “милый Джон Рэй” — паж для битья, по чьему поводу у автора возникает возможность высказаться о своих эстетических принципах:

“Для меня рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это. в свой черед, я понимаю, как особое состояние, при котором чувствуешь себя — как-то, где-то, чем-то — связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма”. (293)





Это высказывание замечательно тем, что оно воспринимается как перевод с языка символистов. В обратном переводе слова автора звучат примерно так: рассказ или роман существуют как художественное явление постольку, поскольку сквозь изображенную в них реальность просвечивает реальность высшая — a realibus ad realiora. Правда, в отличие от символистов, придающих высшей реальности объективно-мистический характер, помещающих ее в трансцендентной области, Набоков говорит о ценностях душевной жизни и личностного порядка.

В том, что это так для Набокова, сомнения нет. Но решает ли этот аспект романа проблему его морализма? Ни в коей мере. Моральный урок, подкрепленный любознательностью, нежностью, добротой, стройностью, восторгом, остается моральным уроком, хотя бы и укорененным в высших ценностях личности, в отличие от морализма догматического или абстрактного. Более того, ведь именно превращая свою жизнь в искусство, Г.Г. попал в трагическое положение. И Набоков, зная это, затем меняет угол атаки:

“Все остальное, это либо журналистическая дребедень, либо, так сказать, Литература Больший Идей, которая, впрочем, часто ничем не отличается от дребедени обычной, но зато подается в виде громадных гипсовых кубов, которые со всеми предосторожностями переносятся из века в век, пока не явится смельчак с молотком и хорошенько не трахнет по Бальзаку, Горькому, Томасу Манну”. (Там же)

Оставим на совести автора “Лолиты” поношение Бальзака и Томаса Манна Горьким. Литература больших идей — совсем не то, что морализирующая литература. Большие идеи не обязаны морализировать или вообще представлять какую-либо однозначную моральную позицию. Набоков имел в виду, конечно же, роман социально-исторических идей. При этом сам Владимир Набоков был автором литературы больших идей, хотя бы и не объявленных прямо. Правда, его идеи — персоналистического порядка. Большими же идеями вообще занят всякий большой художник слова. Превосходно об этом сказал Е.А.Баратынский: “Все мысль, да мысль, художник бедный слова”. В особенности таков удел большого романиста, независимо от того, признает ли он сам это или нет.

Элементарным доказательством справедливости этой точки зрения по отношению к “Лолите” является прослеженная нами в подробностях ориентированность романа на блоковскую программу. Набоков находится в диалоге с Блоком, и если спорит, то с ним, а не с Горьким. Это Блок, рассказав о тезе и антитезе мистического пути художника, намечает в качестве синтéзы переход к подвигу мужественности и послушания, в описании которых среди мистического, спиритуалистического языка появляются понятия народа и гражданского служения. Последняя фраза статьи “О современном состоянии русского символизма”: “Нам должно быть памятно и дорого паломничество Синьорелли, который, придя на склоне лет в чужое скалистое Орвьето, смиренно попросил у граждан позволить ему расписать новую капеллу”[21]. Для Набокова социальная ангажированность приемлема не более, чем мистицизм. Г.Г., с одной стороны, следует блоковской программе превращения жизни в искусство до самого конца — до того, что он становится, подобно герою да и автору “Баллады Редингской тюрьмы”, узником, и ему дан в итоге катарсический опыт; с другой же, в его фигуре эта программа доведена до абсурда — он относится к живым существам как куклам.