Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 100

Писала бы много и долго, но зовут меня «домашние обязанности», и я отрываюсь от письма, крепко Вас поцеловав.

Ваша Вега

28.

26 апреля 1972

Моя дорогая Светлана – мой свет в бернском окошке!

Вы, конечно, уже в Москве, и снегири утирают глазки первыми листиками весны, оплакивая Ваш отлет… Что до меня, то я всю неделю невменяемая. Дело в том, что, как говорит Ахматова, – «было горе, будет горе, горю нет конца». На этот раз я как будто сломалась, и всё же начинаю выпрямляться. 20 апреля был один из лучших дней, какие я с благодарностью вспоминаю. И солнце, и черемуха в цвету, и планы о том, как мы скоро пойдем гулять. И вот, когда обед был готов, муж мой, переходя из одной комнаты в другую, в дверях оступился и со всего размаха грохнулся на пол. Поднять его было невозможно; он, который так переносит боль, кричал не своим голосом… Потом – клиника, где я просидела, в компании свирепо гуляющих по пустому холлу сквозняков, больше двух часов, и, когда, превратившись в фонтан слез, я уже потеряла всякую надежду хоть что-нибудь узнать, в конце концов меня к нему впустили, чтобы я смогла с ним проститься перед операцией . Но затем, созвонившись с клиникой Тифенау, решено было перевезти его туда, в хирургический отдел, и там попробовать, обойдясь без ножей, вытянуть ногу и поставить на место выскочившую из чашечки лопнувшую кость бедра. Если это удастся, трещина, возможно, постепенно заживет, но лежать придется долго.

И вот шесть дней, как Крылатый тихо «отдыхает». Уже, как всегда, невозмутим и смеется, что ему пришлось «поорать». – «Оказывается, – говорит, – орать помогает. А я и не знал!»

Тифенау прекрасное место, всё в цветах и птичьем чириканье. Ездить туда от моего дома легко.

Что я делаю дома? Всё, что угодно, лишь бы не думать. Сказала себе: не сметь болеть! Чищу, скребу, мою, даже замариновала шампиньоны. Для отдыха бралась за Ваши письма и стихи. От них столько родного, мирного, как тогда, когда Вы меня ночью охраняли, в гостинице «Россия»… Что я делала бы, если бы не было Вас, пусть за тридевять земель, но всегда со мною! Целую крепко и неизменно люблю.



Ваша Вега

29.

29 апреля

Дорогая моя Светлана,

Мой бедный Крылатый приговорен к двум месяцам лежанья. В Тифенау совсем особый, от всего отдельный мир тишины, чистоты, фантастического количества цветов. Цветники – как ковры, и вся эта тишина звенит птицами, из которых, по-моему, каждая мнит себя соловьем. Сегодня, вернувшись, наломала у ворот черемухи и вся квартира ею пахнет, а Евгения Александровна Ланг пишет, что у Вас, в Москве, и намека нет на почки, не то, что на листья. Кстати, Светлана, дорогая, не оставляйте ее. Она очень терпеливо Вас ждет. Кроме очень приятного контакта с нею, Вам следовало бы показать ей Ваши этюды, потому что она большой мастер, с большой школой, и московской, и парижской, и охотно Вам дала бы ценные указания. Иногда одного слова довольно, чтобы открыть большие пути в живописи. Важно подтолкнуть, а она именно из тех, кто подтолкнет правильно и с любовью.

Заговорив о ней, вспомнила свое обещание рассказать про художницу Кремер. Была она Анна Алексеевна, но мало кто это знал: ее звали Тюля, и даже ее французское имя как художницы было «Тюля». Произошло это потому, что в раннем детстве сшили тюлевое белое платьице, в котором она себе очень понравилась и, посмотревшись в зеркало, сказала, что она тюлевая девочка. Когда ей говорили «Аня», кричала: «Я не Аня, а Тюля». Так и пошло. Я с ней познакомилась во время гитлеровской войны и мы друг другу пришлись по душе с первой встречи. Началось с того, что она заявила, что увезет меня в глушь, где можно уйти с головой в любую эпоху и сказку. У нее было небольшое именье, вернее домик, приютившийся у подножья старого замка. Сад, обнесенный каменными стенами, а своей спиной домик прислонялся к рябиновой роще. Так как он, в свое время, принадлежал замку, то у чугунных ворот пристроился однокомнатный домик «привратника», а еще прежде – стражи. Между ним и жилым домом была поляна, которую Тюля своими руками, по своему рисунку превратила в огромный безупречный круг, сплошь покрытый, поочередно, то белыми нарциссами, то ирисами, то левкоями. В одной из мшистых каменных стен, в нише, стоял каменный, щербатый не то святой, не то король, с длинными волосами и с обломанной короной. Она его приобрела за бесценок на рынке всякого старья, о котором я еще как-нибудь расскажу. В саду, кроме гигантского круглого блюда из цветов, росли деревья, названия которых я никогда не запоминаю: они густо цветут чем-то похожим на крупные камелии и интересны тем, что одно дерево всё нежно-розовое, другое – голубое, третье – белое, четвертое светло-желтое. На фоне этих сказочных букетов – серые стены домика, окна с решетками, черепичная крыша. Мебель внутри была из старого, червями источенного дерева, освещение – свечи. Меня Тюля устроила в домике привратника, где стояла громадная дубовая кровать, чугунный семисвечник, стены она собственноручно обила старинным французским кретоном, с пастушками и беседками, а против кровати висел огромный портрет неизвестного бледного кавалера в черном одеянии, с белым жабо и бледными буклями. Глаза у него были так написаны, что куда бы вы ни отошли, он смотрел на вас в упор, а желтый указательный перст упирал в открытую книгу. Тюля сказала, что купила его тоже на Блошином рынке и что он, бесспорно, «фармазон», а зовет она его прадедушкой. Спала я под большой периной, такой же кретоновой, как стены, а утром явилась Тюля с подносом, на котором дымился кофейник, мы заговорили в 9 утра (кругом лежал снег и скрипели на дороге колеса, вероятно дилижанса с кучером, трубившим в рог, потому что мы отодвинулись не на один век назад) и кончили говорить в 12, когда Тюля вспомнила, что у нее есть муж, и муж хочет есть.

Муж ее был премилый человек, адвокат, культурный, с большим юмором и обожал свою Тюлю. Как еврей, он должен был скрываться. В деревне его никто и не тронул бы, туда ни один гитлеровец не заглядывал, но в Париже, как-никак, у него продолжалась практика, старые дела и т. д., так что он работал урывками, постоянно ожидая распространенных в то время доносов и ссылки в лагерь, поэтому они закрыли свою парижскую квартиру и кочевали по самым разным кварталам, нигде прочно не обосновываясь. Я провела у них тогда дней 10, и это было неописуемо удивительное время: полный выпад из настоящего в «эпоху на выбор» и в сказку. Я слушала целые повести об Эрмитаже, о художниках, об Академии, о театральной работе Тюли, а сама читала им обоим, при свечах, и стихи, и тогда еще неокрепшую прозу, а дом–то был у подножия замка, как я уже сказала, и замок был из «Спящей красавицы», с зубчатой башней, с подъемным мостом. Самое невероятное: в замке жил… немец! «Как же вы его не боитесь?» – спросила я, только что успокоенная было тем, что немцы сюда не доходят. Кремеры рассказали мне удивительную историю. Этот немец, самым странным образом поселившийся в замке (о его присутствии говорили только анахронические клетчатые занавески в одном из башенных окон), никогда никуда не выходил, кроме сада, откуда однажды отвесил Кремеру поклон и спросил, не прислать ли ему садовника, который работает, как артист. От садовника узнали, что немец тихий, читает целыми днями и курит фаянсовую трубку, а кроме того, что у него большие запасы муки. Население деревушки его, конечно, ненавидело, боялось и ждало от него всяких ужасов. Но вот, перед Рождеством, немец попросил садовника отнести в булочную всю его муку и напечь из нее булочек (около тысячи). Получив согласие булочника, он пригласил на елку в замок всех детей села. Стали говорить, что булки будут отравленные, но тут уж вступился булочник, не хотевший сходить за соучастника задуманного злодеяния, и дал пробовать булки. Никто не отравился. Тогда матери и отцы, разодевшись и напомадившись, повели разряженных ребят в замок, на елку, где взрослые получили вино, дети – жевали шоколад и все до одного наелись булок, елка была до потолка и горела свечами. Немец завел музыкальный ящик и все танцевали.