Страница 51 из 52
Но времена менялись. Стал появляться новый тип переводчика-начальника: он получал инструкцию возглавить семинар поэтического перевода, скажем, при Институте Иностранных Языков (пусть уж переводит молодежь всякую древность, оно не так опасно, как оригинальная поэзия, от своих стихов пусть лучше подальше держатся, всё равно одна морока с ними), – а взамен, голубчик, бери себе любой кусок в прокорм и гони с него конкурентов метлой.
…В конце 1950-х годов многие поэты-переводчики снимали у себя дома трубку зазвонившего телефона, из которой звучал хриплый, словно голос удавленника, баритон:
– Ты давай кончай с немецкого переводить без моего разрешения. Теперь я по этому делу буду главный. Ты не бойся, я всего не переведу – тебе тоже останется, если слушаться будешь. А не послушаешься – ну, пеняй на себя.
Отвечали по-разному. Кто-то вступал в разговор. Соглашался на «раздел», на компромисс, особенно если знал другие языки и мог от немецкого отказаться. Кто-то клал трубку, бросив: «Проспись». Находились и такие, кто отвечал: «Слишком много на себя берешь» (свои друзья «наверху» имелись), – тогда баритон немедленно обращал все в шутку: хозяин был достаточно труслив и знал, что быку играть в Юпитера опасно, можно на бойню угодить. У одного из тех, кому звонили, инфаркт случился от такого звонка. До сих пор известен только один, кто, получив такой звонок, коротко ответил «Иди…», уточнил куда – и бросил трубку.
Задышливый баритон был злопамятен, как сорок тысяч героев Фолкнера вместе взятых. Он мог испортить жизнь человеку – и поэтому испортил ее (отвлекаясь, скажу, что он лишь копировал манеру поведения собственных наставников). Однако пережил партийный баритон беспартийного поэта на считанные месяцы. Думаю, что и в потустороннем мире никакое примирение не состоялось – и не состоится. Покуда всех нас не примирит друг с другом один высший Судия.
Фамилию «баритона» нет нужды обнародовать – в песках забвения она не потонет, найдутся если не ученики, то потомки и прочие родичи, которые будут твердить о его гениальности. Не о баритоне нынче речь, а опять, в который раз – об одном из тех, кому советская власть отравила изрядную часть жизни и тем самым, видимо, отняла ее остаток. Александр Соломонович Големба как раз и был тем, кто сказал баритону: «Иди!..» В итоге, с блеском начав карьеру именно как переводчик немецкой классики, он мигом потерял к ней доступ: разве что его переводы из Брехта переиздавались, да и то скупо, со скрипом. Его переводы с польского могли пройти через журнал – и не попасть ни в одну книгу, а то и до журнала не дойти. В то же время фиктивные «прогрессивные» бенгальцы и пуштуны доставались ему чуть ли не до самой смерти: такими переводами можно было прожить, но нельзя было сохранить даже уважение коллег по «цеху».
Коллеги, однако, бывали разные, и среди них были как талантливые люди, так одновременно и порядочные. В латиноамериканской редакции «Художественной литературы»» перепадал Голембе Рубен Дарио – его переводы немедленно становились классикой. В редакции «Библиотеки Всемирной Литературы»» готовился том Верхарна – происходило то же самое. Баритону не хватало щупальцев, враг-то был не один. Конечно, по его приказу работа Голембы в «Молодой гвардии»» (тут я свидетель – сам там недолго работал в то время) признавалась недоброкачественной, и к переводчику применяли унизительную процедуру – нанимали «редактора за счет переводчика»». Но, не ровен час, редактор оказывался порядочным человеком, разрисовывал второй экземпляр машинописи каракулями, а первый возвращал в редакцию без единого исправления (и свой гонорар переводчику тоже возвращая). Так что всё кончалось тягомотиной, унижением… и только.
Еще не так давно некая востроносенькая старушка жаловалась на лестничной клетке соседке (понятия не имея, что я стою этажом ниже. Да и кто я был для нее такой? Гость, пришедший к соседу… Тоже велика персона…): «Какие раньше времена, однако, хорошие были! Напишешь бумажку – и нет человека. А теперь, однако, совсем плохие времена настали, ни стыда у людей, ни совести – напишешь бумажку, а тебе в ответ… другую бумажку, и всё как было! Бумаги на них не напасёсси, а чтоб убрать человека – понятие совсем разучились иметь!..» Старушка была, как я узнал, генеральской вдовой. К счастью, моего приятеля от нее быстро отселили. А то, не ровен час, задалась бы старушка вопросом – тварь она дрожащая или право имеет… Фу. Опускаю занавес.
Вот такими старушками обоего пола в литературе и был окружен поэт Големба, но, по счастью, не ими одними.
Он всегда просил, если будет случай его издать, ничего не писать о его биографии. Ну, чтоб вовсе ничего – это чересчур (родился в Харькове, стал врачом, позже понял, что совершенно для этой профессии не годен, и ушел в литературу – вот, пожалуй, и вся биография). Но была и та биография, которая – судьба: это жизнь в поэзии, пусть поэта и не печатают. Иначе не держал бы сейчас читатель в руках книгу, стихи которой копились с начала 1940-х годов, если не раньше, и до конца 1970-х.
«Группой крови» Големба как поэт принадлежал, безусловно, к «южно-русской школе поэзии», отнюдь не из одних одесситов состоявшей: выходцами из Одессы были, разумеется, Эдуард Багрицкий и Семен Липкин, Аркадий Штейнберг и Семен Кирсанов; уроженцами Елисаветграда – Дон-Аминадо, Марк Тарловский и Арсений Тарковский; выходцем из Николаева – Рувим Моран; Михаил Светлов происходил из Екатеринослава; из Херсона и его окрестностей брала начало знаменитая группа футуристов «Гилея» (Алексей Крученых был из Херсона родом), – перечисляю только поэтов и не удаляюсь географически слишком далеко, хотя Керчь (точнее Темрюк) дала нашей поэзии Георгия Шенгели, а если переместиться севернее, на Слобожанщину (прямо на родину Голембы), то счет выдающихся русских (именно русских) поэтов пойдет на десятки. Семен Липкин не зря называл свою родину «русским Провансом», родиной Тартарена и Брассенса (кто из них реальней для читателя – литературный герой из Тараскона или великий бард из Сета?..). Это нынче всё, ясное дело, «заграница», – но и Киплинг родился в Бомбее. Место в поэзии определяется не местом рождения, а – скажем повежливее – «группой крови». Самая одесская из одесских песен, «Бублички», была написана куплетистом Ядовым именно на Сумской в Харькове. Можно бы и дальше список продолжать, да нужды нет.
«Русский Прованс» отличался еще и тем, что его уроженцы неизбежно знали множество языков – без этого физически нельзя было обойтись. Редко кто знает, к примеру, что первые, пусть и не дошедшие до нас рассказы Исаак Бабель написал по-французски. Украинский, польский, немецкий, идиш, а то и греческий и турецкий – всё это так или иначе требовалось в повседневной жизни. В итоге если кого-то из юных литераторов судьба приводила на стезю поэта-переводчика, он выходил на нее во всеоружии. Правда, языком творчества для писателя мог оказаться в итоге отнюдь не русский, а иврит, английский или, что более чем естественно, украинский – знание нескольких языков пригождалось в любом случае.
Тем более что оригинальная поэзия не только никого в СССР не кормила – она и публикации не подлежала, разве что после такого изувечивания записал бы автор, как некогда Корней Чуковский в дневник по поводу выхода очередного тома своего собрания сочинений: «…у меня нет ни охоты, ни возможности взглянуть на это долгожданное исчадие цензурного произвола» . Эту фразу вместе с Чуковским могли бы произнести сотни, если не тысячи русских писателей «советского периода русской истории». Александр Големба всю жизнь писал стихи, даже печатался несколько раз – скажем, в молодежном журнале «Смена» мне попался разворот его стихов в середине 1970-х годов, и я поздравлял поэта. Конечно же, поэт все-таки мечтал о своей книге: это видно по так называемым «паровозам», попадающимся в его архиве, – тем стихам, которые должны были протолкнуть желанную книгу в печать (предупреждаю на всякий случай: не ищите их в нынешней книге, пусть лежат в архиве – ни к чему эту ржавчину оживлять, не от души всё это рождалось)… ну, понятно, так ничего и не дождался. То ли к счастью, то ли к несчастью. Если б его книга все-таки вышла в те времена – боюсь даже представлять, что это была бы за книга.