Страница 49 из 52
«Жизнь ты можешь счесть романом…»
Жизнь ты можешь счесть романом, счесть томленьем непрестанным, но постой, постой, постой: всё равно ты не в накладе, не сотри же, Бога ради, жизни контур золотой! Если были вы тверезы, вам не снились эти грезы ни во сне, ни наяву, – если были вы тверезы в душном царстве вялой прозы, точно пьяница во рву! Всё же были травы, травы, и томленья и отравы, сотни радостей и бед, аромат степной полыни, и доселе и отныне присносущий тайный свет. И весны цветущей трели, и прощание в апреле на кладбище – навсегда. Город чистый и песчаный, и над меркнущей поляной тучеходная вода. Так прими ж весну иную, непреложность поцелуя, тайну мертвого числа. Расставанье. Мимо. Мимо. Сердце мукою томимо. Скорбь. Такие вот дела! Мука монументов сжатых. Толпы ангелов крылатых. Реализм портретных плит. Шланг. Садовника сторожка. Плиты. Мраморная крошка. Полированный гранит. Ангел гневный, Ангел Судный, звезд посланец безрассудный, справедливый трубный зов, трубный глас, щека, ланита, в матовости эбонита миг аптекарских весов! Счастлив будь, что жил на свете, жил и видел волны эти, был богат и нес урон, видел Юрмалу и Сочи и – в потьмах одесской ночи – бесподобный Ланжерон! И Курляндский и Картвельский мир зеленый, земледельский, и Эстляндии валун посреди скучнейшей пашни, и седых соборов башни меж балтических лагун; видел крапленные тенью той Армении каменья в голубой сухой пыли. Жизнью всё это бывало, значит, прожито немало, но едва ль мы всё прочли! Так прильни гранитной лбиной к строфам Книги Голубиной за печатями семью. Ничего! Коль сердце плачет, жизнь тебя переиначит и ввезет в свою семью! Ты душой в лазури тонешь: Харьков, Белгород, Воронеж, и Тамбов, где млеет Цна, где Асеевская вилла нас отнюдь не удивила, хоть сверкнула, как блесна! Но всего, всего превыше те малиновые крыши, где Некрасов был не гость, где теперь – и после, после он над Которослью с тростью въяве был – и плоть и кость! Письменам судьбы безмерной, скорбной и нелицемерной я на верность присягну. Было множество песчинок, градинок, дождинок, льдинок, – что ж! Я к ним еще одну приложу или прилажу: зафиксируйте пропажу, не зовите к дележу. Нет, я не прощаюсь с вами, но в лазоревое пламя бестелесно ухожу. Ну, а всё, что было, – было. Надуваются ветрила, пахнет илом и волной. И – в ковровой тюбетейке – облик маленькой злодейки, жалюзи и летний зной. Ну, а жизнь была короткой телеграммой. Оперсводкой. Даже горем от ума! Ну, а тщетный опыт нажит, и умелость губы вяжет, как японская хурма. Будь учтив и благодарен. Этот мир тебе подарен, так напрасно не ропщи. Человек, увы, не вечен: будь хотя бы человечен. Ну, а впрочем, не взыщи. Распахни глаза пошире: бездна счастья в этом мире под плафоном кружевным, под угрюмым финским небом, где так щедро пахнет хлебом пеклеванным и ржаным. Я судьбы не понимаю, только суетно внимаю перекличке тишины, где ростральные колонны и трамвайные вагоны Петроградской стороны. Мы не вечны. Но, быть может, наша бренность потревожит удальцов грядущих дней: утвердив свою нетленность, может, вспомнив нашу бренность, поразмыслят и о ней. Всё же мы прошли по этой, робким солнышком согретой удивительной земле, где брусника и морошка и еще совсем немножко счастья в комнатном тепле. Где рассыпчатый картофель, и капризный женский профиль, и на скатерти льняной горсткой – соль от винных пятен, где ночному сердцу внятен голос истины дневной!«Окаменевшая смола…»
Окаменевшая смола, самоотверженная смолка. Всё было. Всё прошло и смолкло. Пороша белая легла. В тумане крепости игла. Под гнетом книг прогнулась полка. Всё было. Всё прошло и смолкло. Гляжу из темного угла. Один я. Как в календаре, сочтенный вычурною датой, день февраля двадцать девятый. Один, как муха в янтаре. Всё будет вновь, что было встарь. Всё было встарь, что будет снова: чернеет пойманное слово, а вкруг него блестит янтарь.