Страница 26 из 54
— Бумаги для вас достану. — И вышел из барака.
Жалоб больше не было. Вскоре командир принес все мои книги и даже извинился за вырванные листы.
Я взяла в руки, наудачу, одну из книг и заявила, что буду сейчас гадать по книге. Но сначала я рассказала всем, как я гадала в последний раз. Это было в 1937 году, во время следствия. У следователя на столе лежал полученный им в тот день книжный паек — книг двадцать — двадцать пять. Когда его вызвали к начальнику, я преспокойно вытащила из стопки томик Брюсова и спрятала в карман пальто. В камере все потянулись к книжке, но я заявила, что сначала погадаю. Все тоже пожелали гадать. Открыв наудачу страницу и заложив пальцем строку, я торжественно спросила:
— Что меня ожидает в ближайшие годы?
Пятеро сокамерников с замиранием сердца следили за гаданием.
— «Лишь смена мук».
Я ошалело смотрела на товарищей. Лица у всех вытянулись. Тогда больше никто гадать не захотел.
— А вот теперь, через шесть лет, я снова решила погадать.
— Не надо, Валя. Ну его. Это ведь глупости, а вдруг что-то страшное выпадет? Но я все же загадала.
— Ладно «Лишь смена мук», но, черт побери, когда муки кончатся, что меня ожидает?
Весь барак в ожидании замер, ответ гласил:
— «Счастье, как с неба, валится». Мы так орали «ура», что прибежали от командира ВОХРа узнать, что случилось.
— Валю Мухину ожидает огромное счастье, — пояснила дневальная.
— Какое? Амнистия, что ли?
— Не знаю, но большое. Она сейчас гадала.
— Тьфу! — Солдат ушел.
Окрыленная обещанием, я лежала на мозолистой твердой ладони судьбы и мечтала. О счастье? В чем оно? Прежде всего — это свобода! Любимая работа — писать, и бумаги сколько хочешь. И еще рядом любовь матери и сестры. Ну, а если еще любимый человек — муж, который тебя понимает и любит, — это уже полное счастье! Ну, а если еще… ребенок, то это уж сверхсчастье! Это неописуемое блаженство, только чтоб у твоего ребенка тоже было все это: свобода, любовь, творчество и, конечно, здоровье, чтоб все это оценить… А вообще счастье — понятие относительное. В каком бы отчаянном положении я ни очутилась, находились люди, которые завидовали мне. Сама не знаю, чему именно завидуют! Может, тому, что я всегда оставалась сама собой, а может, моей потрясающей способности находить радость повсюду, куда она, казалось, и не заглядывала.
Недели через полторы вечером приходит ко мне уборщица из конторы Фрося.
— Мухина, если ты обопрешься на меня, сможешь дойти до конторы? Начальнику охота с тобой поговорить. Но если тебе будет трудно, то не ходи, завтра утром он сам зайдет к вам в барак.
Любопытная Зинка сразу подскочила:
— Иди, Валя, я тоже тебе помогу идти. Мы тебя живо доведем.
— Хорошо, иду.
Кузнецов попросил Фросю дать нам чаю. Достал из шкафчика домашнее печенье и кусок пирога с капустой и яйцом, пододвинул ко мне сахар.
— Ешьте, жена пекла.
Я не заставила себя просить и стала есть пирог, который показался мне неописуемо вкусным.
— Наконец-то принял все дела, все хозяйство, — сказал Кузнецов, отпивая чай, — никогда в жизни не представлял, что бывают такие лагеря. Какая-то опера нищих. В каптерке одни лохмотья грязные, обуви никакой. Все пополнения за счет умерших. Кошмар какой-то. Есть хорошее здание клуба, но нет лимитов на клуб. В клубе плетут маты. Черт знает что!.. И все десять дней думал о вас… о вашей судьбе. Вы ешьте, ешьте, я вам положу еще пирога. Вот я пришел к какому выводу, Валентина Михайловна. Если вы не будете работать, то умрете!
Я удивленно взглянула на него.
— Но меня еле довели до конторы, хотя наш восьмой барак рядом. Разве я смогу… теперь… Кузнецов густо покраснел.
— Вы что… разве я об этой лагерной работе. Я говорю о вашей работе — писательской… Без своей работы вы зачахнете.
— Я пишу стихи на фанерке… Бумаги ведь нет. Но я прозаик…
— Да, я слышал. — Он на миг задумался. — У нас, оказывается, есть хорошие артисты… Московские две, ленинградка, из Киева, Харькова… Они, конечно, тоже тоскуют по сцене. Давайте сделаем так. Я знаю о безобразном случае с вами. Надо же, — мерзавцы! — сактировать живого человека!.. Но пока нам это пригодится. Нет лимита на завклубом… так вот, назначаю вас завклубом. Маты будут плести в другом месте. Я уже перевел. Надо поставить пьесу, хорошую, патриотическую драму, чтоб артистам было что играть. Но пьесы нет. Достать ее негде. Вся надежда на вас, Валентина Михайловна. Вы напишете нам хорошую пьесу?
В Долинке была отличная библиотека, в Караганде тем более, но я поняла… Меценат давал мне возможность писать.
— Спасибо, гражданин начальник, — сказала я от всей души, — спасибо! Я постараюсь написать патриотическую пьесу. Начну писать, как только получу бумагу.
Бумагу мне принес утром замполит, а также ручку, перья, чернила, карандаши. Спросил, в чем я еще нуждаюсь. Я попросила газеты и журналы, какие есть.
Дни, когда я писала свою пьесу, вспоминаются мне как самые счастливые. Утром я просыпалась с ощущением, что сегодня большой праздник и меня ждет что-то очень хорошее.
За окном потрескивает мороз, метет поземка, в бараке гудит раскаленная чугунная печка (кирпичную печку тоже тронуть нельзя — горячая). Дневальная Поленька Чекмарева приносит в котелке кипяток, заваривает его на степных травах, и мы с ней пьем чай из кружек… Иногда Поленька где-то раздобудет морковь или свеклу, испечет их в горячей золе, и мы немножко подкрепимся. Баланда, что дают на завтрак, — это просто мутная вода, и не поймешь, какая именно крупа дает эту муть. Свою пайку хлеба я съедала зараз за обедом.
Пьем чай и беседуем. Поленька — мой друг! Все удивляются несоответствию этой дружбы.
Я выросла в атеистической семье и была неверующей, хотя одно время увлекалась историей религии. Поленька Чекмарева была сектанткой — субботницей. Эта деревенская малообразованная женщина из села Рождественское на Ветлуге знала наизусть Библию!!! По моей просьбе она читала мне главу «Книга Екклесиаста». После чая Поленька убиралась в бараке, а я поуютнее устраивалась на своих матах, делала наброски к пьесе. Два действия, шестеро действующих лиц. Перечитывала свои книги, которые мне вернул командир. Среди них был Велимир Хлебников, и я с большим удовольствием перечитала его поэму «Ночной обыск», и перечитывала еще не раз. Были там Грина «Дорога никуда», «Золотая цепь», «Идиот» Достоевского, томик Есенина. Сестра слала мне мои любимые книги. Больно было видеть вырванные на курево страницы.
Я читала «для заправки» своих любимых авторов и с наслаждением приступала к работе над пьесой.
Первой в барак приходила Зина Фрадкина, которая работала на самом участке — откидывала снег от строений. Она круглый год ходила в черной котиковой шубке, подпоясанной веревкой (словно одеяние средневекового монаха), на ногах какие-то опорки, на голове что-то вроде капюшона, сшитого ею самой.
Зину считали немножко «тронутой» в уме, даже пытались отправить в психолечебницу. Но психиатры нашли ее вполне нормальной.
Начальство, вернее, их жены все время пытались купить у нее котиковую шубку, но Зинаида наотрез отказалась ее продавать.
— Это единственный подарок мужа, который у меня сохранился, — твердила она.
Зина — дочь секретаря обкома, муж ее был ректором университета. И тот и другой в 1937 году расстреляны. Зине, как жене «изменника Родины», дали восемь лет. Двое старших детишек находились в одном детдоме. Младшего, двухгодовалого, определили в другой детдом.
Зина не имела о них никаких известий, хотя посылала директору детдома множество запросов. Наконец получила ответ. Плача, принесла его мне показать.
— Валя, как это понять?
Я прочитала письмо: «Ваш сын умер. Воспитательница привлекается к ответственности. Больше не пишите. Письма приниматься не будут. Директор».
— Валя, что же это такое?
Я вернула письмо, не смея взглянуть ей в глаза, чувствуя себя в чем-то виноватой. Если бы хоть одну десятую этого чувства испытал тот директор.