Страница 25 из 54
Я крепко уснула перед самым подъемом.
Шесть лет я держалась мужественно и стойко, среди товарищей всегда чувствовала себя лидером. Меня любили, я не знала одиночества. И хотя испытала много тяжелого, однако держалась хорошо. Но на шестом году моего пребывания в лагере (шел третий год войны) моя жизненные силы иссякли. Я стала, выражаясь по лагерному, «доходить».
Была глубокая осень 1943 года, я лежала не вставая в бараке на нарах. Уже никто не надеялся, что я поднимусь. Кажется, я одна не верила, что умру. И как я могла поверить, если я еще не совершила главного в своей жизни: не стала писателем, не родила ребенка, — а в далеком Саратове меня ждали мои родные мать, сестра, а на фронте был брат, и каждый час его могли убить. Он слал мне ласковые письма, каждое заканчивал словами: «Привет от фронтовика твоим товарищам по несчастью». Я читала женщинам его письма, и они плакали. В барак пришла медсестра Катя, веселая хохотушка, присела на край моих нар и, широко улыбаясь, сообщила: «Ну, Валя, теперь тебе никаких бюллетеней не надо, тебя сактировали…»
— Как это? — не поняла я.
— Ну, в общем, эта стерва, врач Савчук, говорит Дантону (так мы прозвали начальника лагеря): «Может, она год умирать будет, она, похоже, живуча, а мы ей всё выписываем бюллетень?» А Дантон всё допытывался: «Но она обязательно умрет?» Савчук заверила его, что умрет непременно. Тогда он и предложил составить акт о твоей смерти. Они и составили… Дантон говорит: «Миска баланды и каши всегда найдется, нехай лежит на нарах и рассказывает бабам байки. Что у них есть, кроме ее баек? Кино нет, библиотеки нет, радио и то нет…» — Дальше он перешел на отборный мат.
Уходя, Катя прошептала мне на ухо: «Ты все-таки не принимай от Савчук никаких лекарств, она не заинтересована в твоем выздоровлении. Такая женщина способна на всё».
Долгими осенними вечерами, когда ветер, разогнавшись в казахстанских степях, неистово рвался в окна и двери, норовя сорвать крышу, усталые, озябшие люди, сидя на нарах, пили горячий кипяток вместо чая, настоянный на душистых травах, обычно я им рассказывала что-нибудь из моих любимых писателей: Диккенса, Коллинза, Грина, Достоевского. Чтобы упражняться в сюжете и фабуле, я сама придумывала интересные романы, но не говорила, что это мои, выдавала их на произведения других авторов. Чтоб не утерять стиля, я писала стихи на фанерке (бумаги не было). Правила, переписывала их на другую сторону, опять правила, стеклышком стирала написанное и снова правила. Стихи я читала женщинам, среди них были и профессиональные критики.
Потом все ложились спать и засыпали, а я лежала на своих жестких соломенных матах, прислушиваясь к завыванию ветра, и думала, что неужели я действительно дойду до черты, и меня рано утром на телеге свезут на место захоронения, и там мое окоченевшее мертвое тело ляжет с десятком таких же исхудалых мертвых тел доходяг в одной братской могиле.
Чудесной кличкой меня звали уголовники — «Веселый скелетик». Интеллигенты больше называли: «Кандид».
О чекисте Кузнецове я услышала впервые от «вора в законе» по кличке Косолапый. В своей среде он восхищал всех мастерством домушника. В лагере, при очередной отсидке, он был отличнейшим механиком, слесарем, трактористом, бульдозеристом. К тому же он неплохо играл на гитаре, исполняя жаргонные песенки. Воистину золотые руки были у этого парня. В наш барак Валерий Косолапый заходил к своей подружке Зинке Воробьевой по кличке Воробушек.
Вообще-то в нашем восьмом бараке помещалась только 58-я статья, а Зинка, как 162-я, находилась до прошлого года в «подконвойке», то есть в бараке, отгороженном в три ряда колючей проволокой. Зинка не раз обращалась к Дантону с просьбой перевести ее к женщинам с 58-й статьей, мотивируя свою просьбу тем, что она больше не в состоянии сидеть в «шалмане», она или повесится, или кого-нибудь «укокошит». Дантон ей категорически отказал. Тогда Зинка сшила флаг, нарисовала на нем свастику и, убежав с работы, залезла на крышу конторы, прямо над окном Дантона, стала размахивать этим самодельным флагом.
Ее судили по 58-й статье, и она торжественно вступила в наш барак, объявив, что на целых десять лет избавлена от «шалмана».
— У меня как-то так получалось, что и на воле у меня сплошной шалман, — простодушно добавила она.
В первый же вечер, когда я рассказывала женщинам какой-то английский роман, Зинка нерешительно подошла к нам.
— А мне можно послушать?
— Конечно, Зина, садись. — Я усадила ее на свои маты.
Зинка страстно полюбила мои рассказы.
Когда я стала доходить, никто так горячо не жалел меня, как Зинка. Большинство смирились перед судьбой, некоторые и о Сталине говорили: может, это так надо, аресты невиновных.
Зинка бунтовала против судьбы, кому-то грозила кулачком, бормотала проклятия вперемежку с матерщиной.
Так вот, ее друг Косолапый, зайдя к нам в барак, подошел ко мне.
— Слышь, Валя, нашего начальника Дантона на фронт забирают — давно пора… Я вот раз двадцать просился, не берут, плоскостопие у меня. Ну вот, новый начальник у нас будет Кузнецов, в прошлом чекист, я сидел у него, когда строили канал Москва — Волга, кличку ему наши дали Меценат, понимаешь. Меценат из Чека. Помешан на том, чтоб спасать работников искусства. Смекаешь, к чему дело идет? Вашего брата спасает: писателей, художников, артистов, ну и так далее. На него донос за доносом, анонимки всякие… Вот его и засунули в нашу тьмутаракань, на это Волковское, такого человека — и начальником на задрипанное Волковское. Жаль его, стоящий человек. Я никакой не артист, на гитаре только хорошо играю, и то он мне всячески помог. Он тебя спасет. Наверняка спасет. Это твоя судьба, Валюха, что Меценат из Чека у нас будет начальником.
— Чем он может мне помочь? — пожала я плечами. Разговору этому я не придала особого значения. Меня могло спасти лишь одно: если бы меня отпустили домой к родным, к маме…
Кузнецов приехал в конце ноября. Он обходил бараки в сопровождении Дантона, командира военизированной охраны (ВОХР) и всяких «придурков» (так обычно в лагере называли зека, занимавших привилегированное положение).
— Здравствуйте, женщины, я ваш новый начальник. Есть просьбы или жалобы?
Кузнецов был высок, плечист, добродушен. Просьб почти не было, Жалоб тем более.
— Гражданин начальник, у меня жалоба.
— Я вас слушаю.
Я посмотрела на командира ВОХРа, невозмутимо стоявшего рядом с начальником, и решилась…
— У меня жалоба…
Кузнецов повернулся, посмотрел на меня и поспешно сказал:
— Не вставайте.
Я всё смотрела на командира — простое русское лицо, нос картошкой, — его все панически боялись, хотя он никому не делал вреда. Говорили, что ему на время войны дана власть расстреливать без суда и следствия. Не знаю, так ли это было, но раз в году он убивал, для острастки, одного из уголовников. Перед этим долго совещались в кабинете у начальника, кого же именно. Это было распоряжение сверху.
— Я вас слушаю, — мягко повторил Кузнецов. Я коротко пояснила, что не могу жить без книг (библиотеки-то на участке нет!), что в посылку из дома мне всегда вкладывают книги и бумагу, так вот командир, который сам вскрывает посылки, бумагу «национализирует» для конторы, а книги забирает себе на курево.
— Как на курево? — ахнул Кузнецов.
— Это я точно знаю, и не далее как вчера мне дали томик моего собственного Верхарна с моими пометками на полях, дали только на часок… так вот, около половины страниц были вырваны.
Кузнецов с презрением взглянул на командира и отчеканил:
— Не позднее как через час принесите ей все книги, которые вы еще не успели искурить.
Командир густо покраснел и пробормотал:
— Так точно, принесу.
Кузнецов пошел было дальше, но вдруг вернулся:
— Кем вы были на воле?
— Я писатель.
— Она пишет стихи на фанерке, — не утерпела Зинка, — бумагу-то у нее отбирают.
Он посмотрел на меня, скользнул взглядом по телогрейке — сплошные заплаты, — по соломенным матам, на которых я лежала, взглянул на фанерку…