Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 131 из 139



Увы! Не дано было вернуться Савве Ивановичу к большому делу, хотя имя Мамонтова для театрального мира оставалось притягательным.

В 1907 году директор Парижского театра «Опера Комик» г. Карре обратился к Римскому-Корсакову за помощью в постановке «Снегурочки». Николай Андреевич порекомендовал в консультанты Мамонтова. Савва Иванович тотчас загорелся, послал в Париж эскизы декораций, костюмы, закупленные когда-то в Туле. «Если нужно помочь в постановке, — писал он Римскому-Корсакову, — я сам готов поехать. Надо, чтобы это было очень хорошо, чтобы это была настоящая победа».

К сожалению, в Париж Савву Ивановича не пригласили.

Театральная жизнь Москвы была пестрой. Мамонтов следил за нею, но верен он театру Незлобиной да МХАТу. У Незлобиной служил его племянник Платон Мамонтов. Однажды Савва Иванович сказал о нем Незлобиной: «Вы имеете в лице Платона помощника, единственного пошедшего по моим стопам. Я вижу, он серьезно любит театр».

Очень понравились Савве Ивановичу у Незлобиной декорации «Орлеанской девы». Написал их молодой художник Петров-Водкин. Но к большинству постановок старый театрал относился критически. Сохранился черновик незаконченного обзора оперных театров Москвы. Савва Иванович, видно, попробовал себя в критике, статью не закончил, но нам его суждения уже потому интересны, что это единственная возможность ощутить мысль Мамонтова, его требования к оперному спектаклю.

«Большой театр, — начинает свой обзор Савва Иванович, — пока почиет на лаврах и не торопится готовить в новом здании „Нерона“ Рубинштейна.

Трудно объяснить себе, какими соображениями руководствовалась дирекция в своем решении сделать серьезные затраты на роскошную и сложную постановку этого бесцветного и скучного произведения. Шла эта опера и в Петербурге и в Москве в разное время и в разных видах, и результат всегда был более или менее отрицательным.

В Солодовниковском театре после „Сна на Волге“ и „Бориса Годунова“ очевидно старательно принялись полным оперным ансамблем за обработку „Орфея в аду“ Оффенбаха по последнему изданию. Что из этого выйдет, конечно, трудно предугадать, но судя по тенденциям, обнаруженным в „Борисе“ Мусоргского, мы можем рассчитывать на смелую изобретательность и новаторство вроде спелого помидора на носу фонографа, автомобиля, новых куплетов и тому подобных смехотворных аргументов, мало имеющих общего с чистым искусством.

Кстати сказать, я помню „Орфея в аду“ в первом издании с первоклассными парижскими исполнителями. Это было ново, жизненно и очень смело.

…Опера Зимина пригласила нового тенора Алчевского, который и дебютировал на днях в опере Сен-Санса „Самсон и Далила“. Партия Самсона представляет тенору проявить свои героические вокальные качества. Тут никакими рекламами не спасешься. Прежде всего нужен голос, и давать его приходится широко, как говорится, „на совесть“. С именем Самсона у нас связано понятие о чрезвычайной библейской физической мощи, и автор этой прекрасной оперы очевидно так и понимал своего героя. Г. Алчевский несомненно обладает хорошо поставленным звучным и верным голосом и как хороший музыкант понимает смысл фразы…»

На этом статья обрывается.

Модернизм перевернул понятие о прекрасном в живописи, совратил литературу бумажными цветами красивости, мистицизмом.

Взламывалась и традиционная оперная эстетика, место которой агрессивно занимали вычурность, вульгарный натурализм.

После посещения «Сорочинской ярмарки» Мусоргского в Свободном театре Мамонтов возмущался и гневных критических слов не жалел:

— Эти Оленины! Эти Арбатовы! Мержановы! Ничтожества! Они выдали себя с головой. Их ультранатурализм — не что иное, как полное отсутствие вкуса. Не за свое дело взялись! Музыка Мусоргского — прекрасна, хорош оркестр, но эта сверххудожественность режиссеров, их потуги вытащить на сцену такое, чего до них не было, для сцены убийственно, смехотворно, наконец. Вместо откровений искусства зритель увидел сумятицу и нелепость. Эти Арбатовы, Мержановы — у них за душою пустота, им нечем наполнить артистов, музыкантов, дирижера, но они хорошо знают: надо быть новыми, надо быть ближе к жизни. И вот ярмарка, свадьба. Каждый статист из кожи лезет, чтобы сыграть роль. Все играют, забыв об опере, о Гоголе, о Мусоргском, о том, что это театр, сцена. Такая получается толчея, такая возня, что кроме раздражения зритель ничего не получает. Полная антихудожественность. Причем артисты, ведущие, просто молодцы. Хорош Черевик, еще краше Хивря. Когда они на сцене, появляется настоящий, неподдельный комизм. «Сорочинская ярмарка» — чудесная комическая опера. Но ее же загубили, изничтожили!



Платон, который был вместе с Саввой Ивановичем на спектакле, примирительно возразил:

— Я думаю, скотный двор на сцене, который так рассердил вас, — поветрие моды. Все это пройдет.

— Не будь наивным, Платон. Сегодня на сцене волы, лошади, козы — хорошо хоть свиней нет — а завтра сцена будет совершенно пустая. Ее и вовсе сломают или, может быть, посадят зрителя на сцену, сами же актеришки бездарные, новаторы бездуховные, будут среди кресел бегать. Все это — трюкачество, Платон. Изжить трюкачество будет очень трудно. Потому что это — сатана, ему по силам разрушить на время гармонию. На время, ибо гармония — от Бога. Безобразия, которые грядут в искусстве, — сатана. Никаких новых путей, про которые распространяются газетные писаки, Свободный театр не указал. Сейчас нужно, чтобы в театре царствовала благородная, строгая красота, а вместо этого нам преподносят шарж. На жизнь, на театр. Приучают к безобразию. Не нужны такие театры России… Время все это отметет. Так и будет… Оперная и театральная эстетика, ее творцы еще не раз вспомнят наш опыт, еще не раз обратятся к нему и помянут нас добрым словом.

Утром приехали гости: Анюта Любатович, младшая сестра Татьяны Спиридоновны, и ее подруга Женя Решетилова. У них были последние студенческие каникулы. Закончили Сиротский петербургский институт имени императора Николая I и получили направление в Торжок, учительствовать.

Анюта считала Савву Ивановича своим другом, ей были отвратительны подлости Клавдии, старшей сестры Татьяны.

Девушки завтракали с Александрой Саввишной. Анюта чувствовала себя своей, а Женечка Решетилова кусала губку, волнуясь, как перед экзаменом. Оказаться в доме великого человека — испытание. Да и сам дом, изумляя, приводил в трепет. Говорили — бывший миллионщик впал в бедность. Тогда что же такое богатство, если бедность — это сказочный терем.

С полок сверкала волшебным сиянием врубелевская симфония майолики. Комната бревенчатая, но в два этажа. На уровне второго этажа резной балкон. Стол, как в древнем Киеве. За таким столом сиживать князю с богатырями.

Завтрак, правда, был очень простой: яйца, творог, сметана, мед, зелень, ягоды и самовар с баранками.

Спальня Саввы Ивановича была на втором этаже. Девушки невольно поглядывали на балкон, ожидая выхода хозяина. А он, видимо, вел теперь жизнь барскую, разучился вставать спозаранок.

В самоваре пел уголек. Чай со смородиновым листом был крепкий, душистый, солнце озаряло стену за спиной, и сказочные врубелевские дивы светились с затененной стены заговорщицки.

— Мы были в Эрмитаже перед отъездом, — сказала Анюта Александре Саввишне, — там много чудес, но такого чуда, как это — указала ресницами на врубелевскую симфонию, — там нет!

— Меня иногда пробирает до озноба от одной мысли, — призналась Александра Саввишна. — Был дом, который я называла своим, огромный, с картинами, со статуями, и теперь нет этого дома. Он стоит, слава Богу, не сгорел, не разрушился, но он исчез из моей жизни… Я с ужасом озираюсь вокруг. Господи, как все непрочно в этом мире. Уж какой чудесный человек был Антокольский, и нет его. Врубель жив, но его тоже нет. Он за стеной жизни… А его симфония может в любой день, в любой час превратиться в черепки.

Анюта прочитала стихи: