Страница 26 из 177
— Пожалуй, вы правы, Милли! — посмотрев ей в лицо, также по-английски ответил незнакомый. — Шутить с этим не легко. Война — страшное несчастье. Но... не теряйте голову, Милли! Голову, — он снял и сейчас же вновь надел поудобней свою фуражку, — голову ни в коем случае нельзя терять! Пока это возможно, я буду держать с вами связь. Да, вот так же; знаете, то, что кажется наивным, порою действует лучше самых хитрых приемов. Будем надеяться на хороший конец, Милли! А пока мне остается только пожелать вам удачи, большой удачи! Нет, вряд ли нам придется увидеться: ну, как же; я же, — он невесело усмехнулся, — в призывном возрасте. Но знайте: я искренно преклоняюсь перед вами. И я, и все мы. К несчастью, за это не получают ни славы, ни почета, ни, — он усмехнулся еще раз, — ни богатства. Всего доброго, Милица Владимировна! Прощай, Вересов-младший! Ухожу!
Дверь хлопнула. Милица несколько секунд не двигалась с места. Закусив полную губку свою, крепко сжав красивые руки, она стояла, пристально смотря на Лодю, точно думая, сказать ему что-то или не говорить. Потом внезапная резкая дрожь, как от неожиданного порыва ветра, встряхнула всё ее тело. Дернув головой, она овладела собой и прошла в столовую, где в окно лилось веселое летнее солнце, где действительно гулял ветер, но теплый, летний, и на столе дымились три чашки какао.
Лодя, потрясенный тем, что узнал, на цыпочках метнулся в свою комнату: «Максик! Максик! Проснись! Война началась!»
Кимушка Соломин поднялся в то утро свежий и счастливый, как всё последнее время. Остался один экзамен, но какой — физика! К физике готовиться не было надобности: это не сочинение! Значит, можно будет хорошенько погонять скуттер на взморье подальше... День-то, день какой! Правда: Зеленый Луч зубрит химию, но, пожалуй, и она соблазнится. (Кимка даже глаза закрыл при этой мысли.) Удивительное дело: год назад он ни за что не поверил бы, если бы ему сказали, что нормальному, уважающему себя человеку может быть до такой степени необходимо самое существование в мире девчонки, за всю жизнь не получившей даже четверки и по алгебре, и по физике, и по той же химии. А теперь...
Однако идти на базу было еще рано. Киму вдруг пришел на память вчерашний непонятный мальчик-художник: как мог он на таком расстоянии подслушать его слова? Не в привычках Кима было оставлять нерешенными какие бы то ни было загадки; позавтракав, он направился к Браиловским.
И Лева и его гость оказались дома. Взрослые, вероятно, еще спали, а будущий великий биолог кушал яичницу с зеленым луком, читая между делом какую-то книгу. Странный приятель его, установив в дверях на балкон легкий мольбертик, писал акварелью этюд Каменноостровского моста.
«Чудо», разумеется, оказалось ничуть не чудесным.
— Видите ли, Ким, — сказал своим странным голосом Юра Грибоедов, — я ваших слов не слышал. Я и вообще ничего не слышу: я совсем глухой. Но меня научили разговаривать по особому методу, я читаю слова по губам собеседника... Вы, наверное, слыхали, что так бывает.
Так вот — Юра этот жил теперь в совершенно особенном мире. «Слышно» для него означало «видно». В немом кино он «слышал» всё, что говорили при съемке актеры. «Я поэтому не любил кино, пока его не озвучили: они всякую чушь несли, играя... Неприятно!» А вот что такое «музыка» или свист, — он просто даже догадаться не мог. «Я вижу, что люди зачем-то оттопыривают губы или дуют в трубу, но зачем это делается, — мне неизвестно!»
Совсем удивительно: при любом шуме он мог слышать самый слабый шопот, лишь бы тот, кто шепчет, стоял к нему лицом. А в темноте он не расслышал бы даже барабанного боя. Кимка задумался: как странно! Ну да, понятно: раз у него был вчера бинокль, он мог рассмотреть издали каждое Кимкино слово. Свет, заменяющий звук, — как интересно! Но тогда...
Ким Соломин был человеком опыта, прирожденным экспериментатором. Он, конечно, сейчас же захотел своими глазами увидеть, как это происходит. А Лева Браиловский был всегда не прочь похвастаться чем угодно: ну, хотя бы необычной способностью своего друга.
Случилось так, что в этот миг у ворот городка собралась кучка народа. Видимо, там что-то произошло: люди взволнованно разговаривали. Высокий военный гневно жестикулировал, точно осыпал кого-то бранью. Женщина в платке неожиданно закрыла лицо руками и бросилась бежать.
— Юрка! — сказал, похлопав гостя по плечу, хозяин дома. — А ну, порази маловера! На бинокль: о чем шумят народные витии?
Пожав плечами, Юра Грибоедов взял бинокль, поднес его к глазам, вгляделся и, сейчас же оторвавшись от него, растерянно обернулся к товарищам.
— Ребята... Что такое? Как же ты, Левка, не слышал по радио? Война же! Война!.. Гитлер начал войну с нами...
И для Кима Соломина на всю жизнь начало новой полосы в его жизни связалось с бледным лицом, с округлившимися глазами, с деревянным голосом этого высокого мальчика в вельветовой курточке.
Война!
Несколько минут спустя Ким вышел из дома на улицу. Он очень растерялся, Ким. Куда идти, что делать? Мама уже в пять утра уехала на работу... Ланэ? А что же теперь может сделать Ланэ?
У ворот он остановился: да правда ли это? Как же война? Вот... Трамваи ходят, дворник Иван Иванович метет улицу. Против продуктового магазина стоит машина с надписью «Хлеб». Какая же это война? А в то же время точно тень какая-то налегла на всё — на Неву, на деревья, на весь город. Точно откуда-то, как из погреба, веет холодом. Ничего такого он не ощущал полтора года назад, когда началась финская кампания.
Он стоял, нахмурив лоб, бормоча что-то себе под нос. Никто не обращал на это внимания: не он один стоял и бормотал сегодня так; все проходили мимо озабоченные, торопливые, совсем не такие, как всегда. Как же так? И Лева... Что с ним случилось? Кимка покачал головой. Лева Браиловский выкинул номер, которого Ким никак не ожидал: с Левой произошло что-то вроде истерики. Он ворвался в комнату родителей, разбудил их, заплакал, начал кричать какие-то глупости... Нет, так нельзя!
Война!
Ким Соломин был техником от рождения. Он слишком много занимался в последние годы именно военной техникой — флотом, авиацией. Для него слово «война» не было просто словом. Когда тринадцатидюймовый снаряд ударяет в борт линкора, вся махина в тридцать тысяч тонн стали вибрирует и звенит, как камертон. Когда эскадрилья самолетов сбрасывает бомбы на городской квартал, — что остается тогда от его домов, заводов, театров, музеев? Что осталось от Герники, от Ковентри, от Роттердама? И вот всё это придет сюда, на Каменный? Их самолеты там, наверху, а тут, внизу, мама и Ланэ? И все другие... Да нельзя же, чтоб было так!
Рыжий юноша стоял посреди тротуара на подъеме к мосту. Нахмуренное лицо его выражало целый вихрь чувств. Потом внезапно оно слегка прояснилось: казалось, он нашел какой-то выход. «Ну да... к-к-конечно!» — проговорил он вслух.
Сначала совсем медленно, нерешительно, потом всё быстрее и уверенней он зашагал через мост по прямому Кировскому проспекту. Там, между обнесенными железной решеткой садами, стоял невысокий особняк. К его двери в то утро со всех сторон подходили такие же взволнованные, потрясенные, старающиеся не поддаться растерянности молодые люди и девушки. Они приближались к этой двери, и им становилось спокойнее. Они входили в нее и знали, что за ней найдут то, что им было нужно. Потому что рядом с ней была небольшая знакомая вывеска: «Районный комитет ВЛКСМ». Куда же им было еще идти?
Директор огромного ленинградского завода сельскохозяйственных и других машин, завода имени Марселя Кашена (бывший «Русский Дюфур»), Григорий Федченко если бы и хотел растеряться или задуматься над случившимся, не успел бы и не смог.
Телефонный звонок из райсовета раскатился в его квартире тогда, когда машина, присланная за ним, уже ожидала у подъезда на Нарвском, а шофер Воробьев наспех пил чай и ел, что нашлось под рукой, у Евдокии Дмитриевны на кухне, у Федченко. «Отказываться не буду, хозяюшка! С четырех часов за баранкой, и конца не предвидится... Такое дело: война!»