Страница 85 из 94
— К тому, что не в обычных условиях мы живем, так зачем же к нам со старыми мерками подходить?
Николай Павлович еще только собирался ответить Григорию, как в разговор вклинился Каргин:
— Не говорил я такого, что шлепнем его, если в предательстве не сознается.
— Не говорил? Выходит, врет он? Наговаривает на тебя?
— Что ему, впервой? — влез в разговор и Юрка. — Да мы с Гришкой, если надо, под любой присягой подтвердим, что не было ничего такого сказано!
— Факт, не было! — с горячностью поддакнул Григорий.
— А ты, Иван Степанович, что скажешь? — всем телом повернулся к нему Николай Павлович.
— Врать я не мастак.
— Потому у тебя и спрашиваю.
— Был разговор о расстреле… И о сохранении жизни был…
Мария, положив руки на колени, с тревогой, любовью и гордостью смотрела только на мужа. И он продолжил, ободряюще улыбнувшись ей:
— Только тот разговор вообще был. Не к нему относящийся, а вообще. Что я как командир роты волен и расстрелять кое-кого… А о жизни его… Я приговора не выносил, я только слово дал, что здесь мы его жизни не лишим, — голосом он особо выделил это «здесь мы».
Николай Павлович какое-то время молча барабанил пальцами по столу, потом все же потребовал уточнения:
— Значит, разговор о расстреле был не для того, чтобы припугнуть его?
Каргин промолчал, чтобы не ответить ложно. Зато Юрка с Григорием почти в голос заверили:
— Перед любым судом подтвердим, что точнехонько только так оно и было!
И тогда, усмехнувшись, Николай Павлович сказал:
— Чистейшее иезуитство!.. Надеюсь, чаем меня все же напоите? Если так, то мне бы руки сполоснуть.
— Пойдемте, я вам солью! — радостно откликнулась Мария и достала из вещевого мешка чистое полотенце.
Когда они вышли, Григорий спросил:
— Слышь, Иван, чего это он про нас сказал?
— Должно, чтобы Марью не обижать, отматерил по-заграничному, — ответил тот и тяжело вздохнул.
Ошибался Григорий, заявляя, что Советская Армия вот-вот начнет наступление и здесь, где фашисты хозяйничали уже третий год. Советская Армия действовала точно по плану, разработанному Верховным Главнокомандованием, и именно в первые два месяца 1944 года уже сокрушила кольцо вражеской блокады, тисками сжимавшее Ленинград, и блестяще завершила Корсунь-Шевченковскую операцию, еще раз напомнив фашистским заправилам, что уроки Сталинградской битвы никому забывать не положено.
Тогда, в январе и феврале 1944 года, Верховное Главнокомандование Советской Армии еще разрабатывало во всех деталях план военных действий на летнюю кампанию, тот самый план, в который составной частью вошла и Белорусская оперативно-тактическая операция. Это в конце апреля по ней будет принято окончательное решение, оформленное соответствущими боевыми приказами, согласно которым в обусловленный час дружно пойдут в наступление 1-й Прибалтийский, 1-й, 2-й и 3-й Белорусские фронты.
В апреле 1944 года будет окончательно разработан и утвержден план операции «Багратион», а тогда, в феврале, он еще отрабатывался во всем множестве своих деталей.
Белорусский народ, на земле которого еще хозяйничали фашисты, ничего этого не знал. Но он истово верил, что помощь обязательно придет, чувствовал — это случится уже скоро. И все понимали, что тогда настанет время для предъявления фашистам счета. Огромного счета. И за опустошенные ими города, и за миллион двести тысяч строений в селах, тех самых строений, которые разрушили, предали огню фашисты, и за семь тысяч школ, превращенных в развалины, и более чем за два миллиона двести тысяч земляков, павших от рук фашистов.
Неимоверно велик был тот счет, который весь советский народ готовился предъявить фашистам к оплате. Потому и не терпелось многим, потому отряды белорусских партизан в эту зиму и росли непрерывно, потому их бойцы почти каждую ночь и уходили на опасные задания, отдавая силы и даже жизни свои делу, которое приближало грядущий час расплаты с фашизмом.
Все это чувствовал Василий Иванович, всем сердцем жаждал этого часа и в то же время волновался, боялся за свою дальнейшую судьбу. Вот и были для него тревожны, невыносимо длинны эти зимние ночи. Не только он, сейчас все, кто на этой земле был или считался пособником фашистов, потеряли покой. И если фон Зигель вульгарно запил, осознавая полное крушение своих личных планов, всех своих честолюбивых надежд, то другие — Трахтенберг, Золотарь и сошка еще помельче, — ничем не брезговали для того, чтобы добиться перевода куда-нибудь на запад, хоть к черту на кулички, только бы подальше от этих мест! В дело были пущены и доносы, которые по замыслу их авторов должны были свидетельствовать о верноподданнических настроениях, и откровенные подкупы.
Ничем не брезговали некоторые, но, как было известно Василию Ивановичу, пока ни одному из тех, кого он знал, не удалось смыться отсюда, хотя и месяцы минули с той поры, как они упаковали чемоданы. Единственное изменение — Трахтенберг оказался не у дел. Да и то лишь потому, что в начале февраля этого года оба госпиталя из Степанкова вдруг перевели куда-то на запад, если верить слухам — в саму Германию. А вот Трахтенберга оставили здесь. И если причину эвакуации госпиталей Василий Иванович понял сразу и правильно — боятся фашистские заправилы летнего наступления Советской Армии, чувствуют, что в этом году оно может (даже должно!) начаться здесь, на земле Белоруссии, — то своеобразная отставка Трахтенберга оставалась для него неразрешимой загадкой. В то время он, разумеется, не мог знать, что произошло это исключительно по вине одного из писарей, который, в спешке перепечатывая приказ, случайно пропустил фамилию Трахтенберга.
Почти каждую долгую зимнюю ночь Василий Иванович ждал, что вот-вот на окраине Степанкова вспыхнет стрельба, что именно вот в эту ночь от удара ноги распахнется дверь его дома и кто-то незнакомый гневно, презрительно и торжествующе крикнет:
— Сдавайся, полицейская сволочь!
Или что-то подобное крикнет. Но обязательно гневно, презрительно и торжествующе.
Всю зиму он ждал внезапного налета партизан и почему-то совсем не думал, словно забыл, что на смену зиме обязательно приходит весна. Она сама напомнила ему о себе, ворвавшись в Степанково ночью, ворвавшись теплым и влажным ветром.
Только суток трое тот ветер и порезвился среди сугробов, а они уже просели, особенно те, которые торчали на солнечной стороне; да и снег на дорогах стал рыхловатым, и сразу же кое-где прорезались глубокие колеи, в которых среди дня под сероватым крошевом угадывалась вода.
Казалось, еще суток двое или трое, — и все окончательно поплывет, превратив многие деревни и села в островки, отрезанные от прочего мира морем холодной и вроде бы неподвижной талой воды. Чуть-чуть не дотянула жизнь в Степанкове до полной распутицы, вроде бы в самый канун ее вдруг взметнулась яростная стрельба. Не где-то на околице, как предполагал Василий Иванович, а в самом центре Степанкова, почти рядом с домом, в котором он жил.
Услышав ее, он мгновенно проснулся, привычно схватился за автомат, который, как обычно, висел в изголовье кровати. Даже затвором лязгнул. Потом осторожно, словно он был хрупким, повесил его на прежнее место: он не сумасшедший, чтобы по своим стрелять.
Дрожащими от волнения пальцами свернул цигарку, а вот прикурить не успел: в окно его дома ворвалась автоматная очередь, усыпала пол битым стеклом. Самое же страшное, о чем раньше почему-то никогда не думалось, — одна из тех пуль, ворвавшихся так неожиданно к нему в горницу, на своем пути случайно встретила Ольгу и смертельно ударила ее точнехонько в висок. Едва началась стрельба, и Ольга, и Нюська подбежали к нему — то ли надеясь на защиту, то ли готовые защитить его. Теперь Ольга, и вовсе похожая на девочку, которой самое время еще в куклы играть, лежала у ног Василия Ивановича.
И он, одновременно и понимая случившееся и отказываясь понять его, присел на корточки около Ольги, почему-то стал гладить ее волосы.