Страница 3 из 18
Глаза Пери были величиной с мячи для чоугана.
— И что было потом?
— Я снова обдумал свое намерение. Другого способа прокормиться, кроме как при дворе, я не видел. Мне надо было зарабатывать достаточно денег, чтоб заботиться о матери и сестре, и я хотел вернуть былую славу нашему имени.
Тогда я не сказал ей, как глубоко в моем сердце пылало желание сорвать маску с убийцы моего отца. Когда я смотрел на нож хирурга, то вообразил себя одетым в роскошные шелковые одежды, достигшим высокого положения во дворце. Такое продвижение помогло бы мне выявить убийцу отца и заставить его признаться в преступлении. «Отныне твои дети познают печаль, которая выпала мне», — сказал бы я ему. А потом он понес бы кару.
Пери опустила глаза и поправила кушак: уловка, заставившая меня задуматься, не знает ли она чего-то об убийце.
— И что было потом?
— В конце концов я попросил их продолжать, но добавил, что мне надо завязать глаза, чтобы я не видел бритвы, и что не надо связывать мне руки.
— Было больно?
Я улыбнулся, благодаря Небо за то, что теперь это было только воспоминанием.
— Хирург затянул жгут из жил вокруг моих частей и снова спросил моего согласия. Я дал его и секундой позже ощутил, как рука приподнимает эти части, а бритва быстро и гладко проходит сквозь мою плоть. Ничего не почувствовав, я сорвал повязку с глаз — взглянуть, что произошло. Мое мужское достоинство исчезло. «Так легко!» — вскричал я и минуту даже шутил с евнухами, пока внезапно не ощутил, что меня словно разрубили пополам. Я закричал и провалился во тьму. Потом мне рассказали, что хирург прижег рану кипящим маслом и прикрыл лубком из коры. Затем наложил повязку и оставил меня выздоравливать.
— Как долго это тянулось?
— Долго. Первые несколько дней я был не в себе. Думаю, твердил обрывки молитв. Знаю, что просил воды, но пить было нельзя — рана должна зажить. Когда во рту у меня пересохло настолько, что нельзя было произнести ни слова, кто-то смочил тряпку и положил мне на язык. Жажда была такая, что я молил о смерти.
— Боже всевышний, — воскликнула Пери, — не могу представить человека, желающего того же, что и ты! Ты очень храбр, да?
Я не рассказал ей остального. Через несколько дней после операции мне разрешили выпить воды. Нарт суетился вокруг меня, оправляя мой тюфяк и подушки, но казался странно взволнованным. То и дело спрашивал, не хочу ли я облегчиться. Я повторял «нет», пока он не начал утомлять меня, и попросил его уйти. Когда же мне наконец захотелось, он убрал повязку, лубок и принес мне судно, на которое надо было сесть. Я был теперь гладок, осталась лишь трубочка, которой я прежде не увидел. Глаза сами закрылись при виде багрового кровавого рубца.
Потребовалось время, прежде чем я смог что-то выдавить, и я завопил от боли, когда горячая жидкость впервые проникла в обнажившийся канал. Наверное, я чуть не потерял сознание, но, не желая упасть в собственную лужу, удержался на посудине. Завершив, я изумленно увидел, что глаза Нарта сияют. Он обратил ладони к небу и прорыдал: «Да будет восхвален Бог в небесах!» Мне он потом сказал, что никогда еще зрелище человека того же сословия так его не радовало. Рана моя гноилась, и он страшно боялся, что канал закупорился, — это было чревато мучительной, воистину неописуемой смертью.
Пери все еще ждала моего ответа:
— Как ты скромен! Многие мужчины дрогнули бы при виде такого ножа. Я теперь вспоминаю удивление моего отца, слушавшего твою историю.
Задолго до того, как меня оскопили, я был в одной харчевне и смотрел на танцовщицу, кружившуюся так, что лиловая юбка взлетала над головой, а другие мужчины подзуживали меня щупать ее. Она подарила мне манящую улыбку, но вскоре ее озорное заигрывание стало напоминать мне, как мальчишки мучат ящериц. Наконец, разглядев ее крупные, грубые руки, я с содроганием понял: это мужчина! Лицо мое вспыхнуло яростью, а танцор кружился и ухмылялся, и мне было стыдно, что меня так провели. Но теперь я сам был в точности как этот танцор — неопределенного пола, всем чуждый, всегда вызывающий злое чувство из-за того, что сделал и что потерял.
— Я был очень юн, — сказал я, оправдываясь.
— Не слишком.
— Я был чрезмерно пылок.
— А теперь?
Я помедлил с ответом.
— Я научился умерять свои порывы.
— Ты совершенно сдержан здесь, при дворе. Подозреваю, что для тайной службы ты подойдешь отлично.
Я склонил голову, оценивая похвалу Пери с должным смирением.
— В чем разница между женщиной и мужчиной?
Я огляделся в новом замешательстве.
— Полагаю, у тебя есть ответ получше, чем у любого другого мужчины.
Минуту я думал.
— Говорят, мужчины хотят власти, а женщины — покоя. Знаете, в чем правда?
— В чем?
— И те и другие хотят и того и другого.
Пери засмеялась:
— Я — точно.
— В таком случае чем я смогу вам служить? — Мне было известно, что она уже взяла на службу несколько сот евнухов, благородных жен, девиц и мальчиков для поручений.
— Мне нужен человек, чтобы собирал для меня сведения во дворце и за его пределами, — сказала она. — Его надежность и верность должны быть безупречны, силы — великими, нужды в сне и досуге — малыми. За пределами работы на меня у него не должно быть желаний. Молчание о моих делах — обязательно. За эту службу я готова платить изрядное вознаграждение.
Она назвала цифру, вдвое превосходившую мое жалованье. Я заподозрил неладное: с чего такая щедрость?
— Служа мне, ты будешь в самом сердце дворцовой политики, — пояснила она. — Чтобы преуспеть, понадобится побороть брезгливость. Трудности предстоят суровые, и если ты не справишься — считай себя уволенным. Понимаешь меня?
Я ответил «да», потому что хотел преуспеть любой ценой.
— К своим обязанностям приступишь с завтрашнего утра, в моем доме у ворот Али-Капу.
Я поблагодарил и был отпущен. Когда обувался, то ощутил, что мой мозг словно рвется от ожидания. После двенадцати лет службы моя работа во дворце началась теперь по-настоящему.
Устроенный Пери допрос и ее странная красота вдруг заставили меня ощутить себя мужчиной, а не евнухом. В своих собственных глазах я и так был совсем не калекой. Но Пери не должна была узнать, что я любил и желал женщин из гарема так, как никто никогда не ожидал.
Незадолго до оскопления я ложился почти каждую ночь с женщиной по имени Фереште. Первый раз это случилось, когда моя мать с сестрой уехала в город Казвин, взяв не лошадь, а осла, и это был такой позор, что наши соседи старались не глядеть на них. Помню, как одиноко стоял в доме моего детства, который уже был продан. Я скорчился на оставшейся подушке в комнате, где когда-то вечерами собиралась к вечернему чаю моя семья, и мы смотрели, как в нашем саду на кусты и фонтан падает снег. В тот вечер я пошел в кабак и пил, пока моя прежняя жизнь не растаяла в тумане. Мои новые друзья читали мне стихи и были рады составить мне компанию, пока я платил за все новые кувшины рубинового вина. Я стучал кулаком по деревянному столу и требовал еще вина, а потом еще и воодушевленно подхватывал каждую песню. Ранним утром, шатаясь на свежевыпавшем снегу, я повстречал Фереште, которая только что начала заниматься своим ремеслом. Огромные темные глаза смотрели из-под черного чадора, покрывавшего волосы, она дрожала на холоде. Она отвела меня в комнату неподалеку и посоветовала мне не пить. В ее руках я впервые открыл свое тело и погружался в нее, как в пустыне жаждущий путник окунает голову в родник.
До самого рассвета во тьме шептали мы друг другу наши истории. Фереште выбросила из дому ее мачеха, заявившая, что та увивалась за ее единственным сыном, Отец давно умер, и защитить ее было некому. Я рассказал, что мне тоже вот-вот придется убираться из единственного дома, какой я знал. Фереште утешала меня так, как лишь одна измученная душа может утешать другую, и надолго вперед мне хотелось одного — оставаться в ее объятьях. Я проводил с ней все ночи, которые мог. То было время жестокой боли и наслаждений, и я не знал, что больше такого не будет.