Страница 7 из 26
А на ночных вахтах Сашка говорил о книгах и о «Государстве и революции» Ленина. Сашка был первым, кто приохотил его к таким серьезным книгам. Но как же они ничего не понимали тогда! «Слушай, вот Ленин пишет, что государство — аппарат насилия, а ведь у нас сейчас тоже есть государство — значит, мы кого-то насилуем, так или не так?» Сашка смеялся, он был куда умнее тогда и старше, хотя и одногодок по возрасту. Он мечтал пойти учиться на философский факультет университета. И они даже иногда отказывались от увольнения на берег, сидели и занимались: надо было закончить десятилетку.
Корабль подорвался и затонул в две минуты. За пять минут до этого Сашка спустился в носовой кубрик. Они поспорили о том, бывает чувственная философия или нет. И Сашка пошел за каким-то словарем.
Был штилевой закат и тишина над Финским заливом, они возвращались с тралений в Кронштадт. Сработала донная акустическая мина. Все очень просто и быстро — искры летят из глаз, и летишь куда-то сам, и все это в абсолютной тишине. Вероятно, глохнешь еще до того, как грохот дойдет до сознания. Спаслось двенадцать человек — только те, кто был на мостике и на полубаке.
Тральщик уходил в воду кормой. В коридоре носового кубрика стояло оружие. Вероятно, винтовки от сотрясения вылетели из пирамиды и перегородили коридор.
В носовом кубрике так и остались все, кто там был.
Из иллюминаторов торчали их головы. Плечи не могли пролезть в иллюминаторы, а в кубрик уже врывалась вода. Там остался и Сашка…
— Мой старший механик до войны плавал на «Моссовете», — сказал Вольнов. — В день начала войны они разгружались в Гамбурге. Их, естественно, интернировали. Потом четыре года в немецких лагерях, год — в американских. Я с ним в Таллине познакомился, в Кадриорге, возле памятника «Русалке». Сидит человек и плачет. Он больной очень, сердцем. В море его не пускали. И оказалось — он отец моего старинного друга. Вот как бывает, Яков Левин.
— В кино и почище бывает.
— Старик все боится, что двигатель у него забарахлит.
— Это плохо, что он боится.
— Ну ничего, пройдем как-нибудь. Последний раз Григорий Арсеньевич в море ползет. Ему это необходимо.
— Я понимаю.
— Если б не Гурченко, знаешь: начальник кадров в Морагентстве? Если б не он, я б ничего устроить не смог: все эти медкомиссии, техминимумы…
Дело было не в Гурченко, а в Сашке. За длинные послевоенные годы Сашка забылся. И только после появления его отца вспомнился. И стало совестно. И Сашка даже стал сниться.
— Как думаешь, война будет? — спросил Левин.
Вольнов пожал плечами. После встречи с Григорием Арсеньевичем он твердо знал одно: нельзя ничего забывать. Иначе потом болит совесть и приходится идти на перегон, хотя не очень хочешь этого.
Из— за забора опять донесся до него приглушенный ночью и озерной сыростью шепот:
— Не надо… не надо. Петя… Ой… ой, Петенька… Ну подожди, подожди немножко…
Женщина говорила эти сбивчивые, торопливые слова опасливо, но с затаенной лаской. И Вольнову вдруг стало завидно.
Потом за забором все стихло. Только ночная тишина, сырая и чуточку зябкая, да редкий, неожиданный и звонкий всплеск волны на галечной отмели между огромными круглыми тушами судоподъемных понтонов. А сейнеры возле белой полосы причала понурились и стояли совсем неподвижно, как овцы посреди степи. Их можно было сравнивать с овцами — такие они были маленькие и беззащитные, их было целое стадо, и это стадо предстояло гнать куда-то далеко по мокрым и скользким морским дорогам.
Левин поднялся.
Они оба смотрели на свои суда, как пастухи смотрят на отару. И оба были, очевидно, довольны тем, что судьба свела их сегодня здесь.
— Трепанет нас на этих рыбачьих гробинах здорово, — сказал Левин.
— Только бы пролив Вилькицкого проскочить, — сказал Вольнов. — Я там один раз припух здорово. Мы в бухте Серной залива Бурули отстаивались.
— Это на Таймыре?
— Ну да, — сказал Вольнов. Он был недоволен тем, что сейчас вспомнил эти названия. С ними в прошлом было связано что-то плохое, невеселое.
Залив Бурули, бухта Серная… Унылые, серые от мокрого снега берега… Тучи, скрывшие вершины сопок… Ощущение пустынности и заброшенности, когда почему-то хочется говорить только шепотом, а скрип уключин на вельботе кажется резким, как выстрел. Он раскалывает тишину и долго еще плутает между сопками и низким небом, и кажется, что небо обрушится от этого скрипа.
На берегу чавкает под бахилами раскисшая мертвая глина тундры. Никого и ничего живого вокруг, кроме чуть подтаявших камней, и этой глины, и ледников.
Вечный покой.
И вдруг — треножник из ржавых железных прутьев, горка серых голышей, тусклая дощечка: «Матрос-водолаз Вениамин Львов. Погиб при смене винта в дрейфующем льду 09.10.1945. Ледокольный пароход „Капитан Белоусов“. И рядом, на мокрой глине, позеленевшие винтовочные гильзы
Все останавливаются и долго молча стоят у ржавых прутьев. Кто-то первым стаскивает с головы шапку. За ним — остальные. Ветер холодит волосы.
— Гильзы…
— Ага, это салют отдавали…
— Верно, шланг-сигнал ему передавило льдиной…
— Наверное…
— А плохо так вот, одному… всегда лежать…
— А может, он там сидит…
— Заткнись, остряк…
— Смотрите, кореша!
Метрах в трех от могилы — серая человеческая кость.
— Песцы работают…
— Надо еще голышей навалить…
Приносят от берега десяток холодных камней, складывают к подножию треножника. И опять стоят. Всем как-то совестно уходить отсюда, возвращаться на судно, оставлять Вениамина Львова одного среди тишины, холода и пустынности окрайного Таймыра.
Но они уходят. Чавкает под бахилами кислая глина. Потом опять скрипят уключины вельбота, взбулькивает за острой кормой вода, от резких и дружных заносов весел вельбот покачивается…
«Жива ли еще его мать?» — подумал Вольнов.
Он так же думал и тогда, на вельботе. Хотел даже после возвращения в Архангельск поискать в архиве Арктического пароходства ее адрес, написать письмо. Он не знал, что надо писать. Просто вспомнил про свою мать, про то, как она ждет его из рейсов, как думает по ночам о смерти. Но он, конечно, не написал…
У судов встретил капитанов сонным ворчанием Айк.
— А ты, оказывается, свиреп, кабысдох, — сказал Левин и дернул Айка за хвост.
Айк хрипло залаял.
— Я, если хочешь, могу подарить тебе его, — сказал Вольнов. — Ябыстро привыкаю к зверью, а потом тяжело расставаться.
— Спасибо. Не отказываюсь. Я, наверное, уже привык к тому, что в жизни часто приходится расставаться.
И в ту же ночь пес сменил местожительство.
— 4 —
Архангельск — город дерева, целлюлозы, судов и рыбы.
Лучший ресторан в Архангельске — «Интурист».
В «Интурист» теперь без галстуков не пускают. Но можно туда проникнуть даже в русской косоворотке и русских сапогах, если дашь швейцару десятку. Именно это и сделал Левин, когда швейцар выставил Вольнова на улицу за отсутствие у Глеба галстука.
— Ладно уж… садитесь в самый угол и спиной к музыке, если приличия нарушаете, — сказал швейцар дядя Вася, брезгливо принимая от Левина новенькую купюру.
— Дядя Вася, — сказал Яков Левин. — Береги нервы. На твоей работе без нервов — ужас.
Левин был одет по последней моде, соединяя в своем костюме легкое разгильдяйство с элегантностью, и производил впечатление даже на швейцаров. Вольнов с собой в рейс не взял ничего приличного из одежки, а галстуки он просто органически не терпел. Со швейцарами и дворниками у него конфликты случались часто.
Они заняли угловой столик, и Вольнов спрятался за кадку с мертвой пальмой.
— Медведи уже на вахте, — с удовольствием сказал Левин, рассматривая шишкинских медведей над головой.
— Девятый вал идет, — сказал Вольнов, кивая на противоположную стенку.
— Все в порядке, — сказал Левин. — Для начала закажем пива.
— Тебе не кажется, что даже физиономии наших теплоходов за это время стали похожи? — спросил Вольнов.