Страница 55 из 70
Но что же такое дух? Не разум, не сердце… Может быть, это стремление к слиянию единичного с единым, к обнаружению единого в единичном? Стремление, познавая себя и мир, беспрестанно идти все дальше и глубже, овладевать все новыми сферами с тем, чтобы весь внешний мир сделать своим собственным внутренним, а свой внутренний, личный мир слить с внешним всеобщим?
Для бездуховного человека вселенная тот же амбар, переполненный до краев бессмысленными, бессвязными вещами. Только дух человека может превратить всю вселенную в его собственный дом…
Увидеть всеобщий единый смысл в каждой травинке и каждом небесном светиле, в мысли, шевельнувшейся в голове, в ребенке, шевельнувшемся во чреве, обнаружить всеобщую связь и всем своим существом ощущать ее.
Не среди вельмож, не во дворцах и палатах, а здесь вот, в лавчонках и мастерских, среди людей, у которых нет самых нужных вещей, которые недоедают, недосыпают, но ежедневно, ежечасно отдают себя другим, каждым ударом топора, стежком иглы беспрестанно одушевляют бессмысленные предметы и овеществляют свой дух, здесь, в их труде, — источник человеческой духовности.
До его слуха донесся тонкий мелодичный перезвон. То звонче, то глуше били молоточки в такт биению сердца, все быстрей и быстрей. Вдруг затихали и снова принимались за свое. От этого ритмичного малинового перезвона печаль в его сердце утихла. И родилась тихая радость, которая все ширилась и росла, пока не захватила его без остатка.
Он остановился, вслушиваясь. Рука потянулась к подолу ферадже, другая взлетела вверх. Он сделал шаг. Склонил голову к правому плечу и сперва медленно, а потом все быстрее, быстрее закружился в пляске посреди пыльной многолюдной улицы.
Оторопелая толпа с недоумением глядела на вздымающего пыль, пляшущего посреди улицы поэта.
Когда подмастерье, сидевший ближе всех к дверям, застыл с молоточком в руке, золотых дел мастер Саляхаддин поднял глаза и увидел кружившегося в пляске Джалалиддина.
Остальные подмастерья, углубленные в работу, ничего не замечали. И мастер понял: именно звон их молоточков, доносившийся из мастерской на улицу, привел поэта в экстаз.
Редкая улыбка осветила невозмутимое лицо Саляхаддина. Кивнув подмастерью, мастер взялся за молоток и застучал по тонким, подготовленным для инкрустации пластинам золота. Подмастерье, следуя его примеру, снова взялся за работу. Но какое там! Голова его невольно поворачивалась в сторону дверей, где окруженный толпой поэт плясал, возглашая свои стихи, и удары молоточка приходились совсем не туда, куда надо. Впрочем, и мастер бил не глядя.
На слух учуяв, что с мастером творится неладное, все остальные прекратили работу.
— Бейте! Бейте сильнее! — прикрикнул на них Саляхаддин.
И снова застучали молоточки, быстрее, все звонче. И все яростней кружился перед мастерской Джалалиддин.
Ноги сами подняли Саляхаддина и понесли его на улицу. В дверях он крикнул подмастерьям:
— Бейте! Не останавливайтесь! Бейте!
Они закружились вместе. В одном ритме. Под одни и те же слова. С одним и тем же самозабвением. С чувством полного слияния с миром.
Но Саляхаддин был стар. Не в силах продолжать пляску, он вскоре остановился с поклоном, попросил прощения у поэта за свою немощь.
Тот обнял его за плечи, поцеловал. И продолжал плясать один.
В тот же вечер Саляхаддин, подарив свою мастерскую со всеми инструментами и разбитым в бесформенные лепешки золотом, ушел вместе с поэтом, чтобы больше не расставаться с ним до самой своей смерти.
Так поэт объявил о том, что увидел отражение Шемса и свое собственное в зеркале золотых дел мастера Саляхаддина.
Подобно своему шейху Сеиду Тайновидцу, Саляхаддин в аскетическом подвижничестве доходил до крайности. Пока не прошел весь путь тариката, молился сутками напролет, постился неделями, месяцы проводил в уединении.
Но в отличие от Сеида был по натуре не исступлен и буен, а уравновешен, несокрушим.
Десять лет поэт был неразлучен с Саляхаддином. Он увековечил его имя в семидесяти с лишним газелях, включив его в последнее двустишие, как включал имя Шемседдина Тебризи.
«Узрев в Саляхаддине достоинства Шемса, — вспоминал Велед, — он сказал своим друзьям: «Никем я заниматься не стану. Быть шейхом не по мне. Отныне и впредь слушайтесь воли Саляхаддина, следуйте за ним». Потом призвал меня: «Вглядись хорошенько в лицо Саляхаддина. Постарайся увидеть в нем падишаха истины. Падишах душевного мира, повелитель страны, не имеющей пространства и границ, — вот кто такой Саляхаддин. Он падишах без седла и сбруи… Отныне и ты повинуйся ему».
Джалалиддин не желал больше читать проповеди. Но по просьбе Саляхаддина один-единственный раз все же взошел на мимбар мечети, оговорив, правда, что этот раз будет единственным.
Он просил не упоминать имени Шемса в присутствии Саляхаддина. «Между ними нет разницы, — говорил поэт. — Но и в душах познавших бывает священная ревность».
Можно себе представить, какая отнюдь не священная ревность терзала сердца тех мюридов, которые и до конца своих дней не познали истинного величия духа. Обрадовавшись исчезновению Шемса, они надеялись, что рано или поздно поэт успокоится и все пойдет по-прежнему. Дружба поэта с Саляхаддином разрушила их последние надежды.
К тому же Саляхаддин был сыном крестьянина, простым ремесленником, который жил той же жизнью, что и они. А понять величие обыкновенного смертного, который так же, как все, вкушает пищу, спит ночью и трудится днем, чью жизнь можно наблюдать ежедневно и ежечасно, — это дается немногим. Чернь видит лишь то, что ее объединяет с великими людьми, но не желает и не может принять того, что ее отличает от них. Не потому ли сказано: «Нет пророка в своем отечестве»? И не потому ли все, кто, не обладая величием, претендует на него, отгораживаются от своих соплеменников помпезными церемониями, мечами охраны и стенами дворцовых оград, мудреной речью и спесивой важностью?
Среди мюридов и дервишей снова поднялся ропот. Дескать, не успели мы избавиться от одного, как нам на голову свалился другой. Снова обвели нас вокруг пальца. Тот хоть был светом, а этот искра. Тот владел пером и словом, был добродетелен и учен. Уж лучше бы он был другом нашего шейха!