Страница 35 из 70
Здесь, по мнению теоретиков суфизма, заканчивается путь — тарикат — и начинается последняя стадия совершенствования, именуемая «хакикат», то есть реальное, подлинное бытие. Достигнув ее, суфий именуется ариф — познавший. И постигает-де, конечно, интуитивно, самую сущность истины. Отсюда и еще одно самоназвание суфиев — «люди истинного бытия», то есть способные к интуитивному познанию истины. Таким образом, традиционная суфийская доктрина как доктрина идеалистическая считала возможным, пусть интуитивное, но познание абсолютной истины и здесь изменяла диалектике. Практически же, достигнув ступени «хакикат», суфии всего-навсего приводили свою психику в такое состояние, при котором их сознание как бы растворялось в объекте созерцания.
Три ступени — шариат, тарикат и хакикат — как легко прослеживается, соответствовали трем ступеням познания у суфиев. Первая — «уверенное знание». Оно объяснялось таким сравнением: «мне не раз доказывали, я твердо знаю, что яд отравляет, огонь жжет, хотя я и не испытал этого на опыте». Эта ступень обычного логического познания.
Вторая ступень — «полная уверенность». «Я сам, своими глазами видел, что яд отравляет, огонь сжигает». Это опытное знание.
И, наконец, последняя ступень — «истинная уверенность». «Я сам, приняв яд, испытал его отравляющее действие, я сам горел в огне и так убедился в способности яда отравлять, а огня жечь». На этой ступени — соответствующей этапу хакикат, по мысли суфиев, происходит полное слияние субъекта с объектом, наблюдающего с наблюдаемым и идентификация, растворение первого в последнем.
Все три ступени лаконично передавались триадой глаголов: «Знать, видеть, быть». Обратим внимание на связь между крайними членами триады «знать» и «быть». Совершенный человек, по мнению суфиев, овладев знаниями, должен был привести в соответствие с ними свой нравственный и житейский опыт. Мало того, они считали, что знание, отделенное от личной нравственности познавшего, не только бесполезно, но и губительно. Оно ведет к тому самому лицемерию, в котором погрязло казенное богословие.
Так суфии устанавливали зависимость между наукой и этикой, между рассудком и чувством, между правдой-истиной и правдой-справедливостью.
Прохождение тариката требовало огромных специальных знаний. Тот, кто самостоятельно на свой страх и риск пытался проникнуть в тайны подсознания или, как говорили суфии, овладеть знанием сокровенного, рисковал поплатиться здоровьем, разумом и самой жизнью. Поэтому считалось: «Кто не имеет шейха, у того наставник — дьявол».
Всякий, кто желал следовать по суфийскому пути самосовершенствования, должен был избрать себе духовного наставника и под его руководством пройти тарикат.
Подобно современным психоаналитикам, опирающимся в исследовании подсознательного на сферу сексуальности как одну из основ эмоциональной жизни, суфийские шейхи полагали, что в отличие от шариата, где человека ведет рассудок, во время прохождения тариката его поводырем является любовь. Если помнить, что истину они символически именовали любимым, возлюбленным, а себя — влюбленными, то можно сказать, что они в совершенстве использовали такое психофизиологическое явление, как сублимация, то есть возможность переключения чувственности в область духовности.
Суфии полагали чувственно-интуитивное познание высшей формой познания вообще. И потому каждый суфийский шейх считал необходимым развить в своих учениках способности к метафорическому мышлению.
Но метафорическое, образное мышление, будучи областью искусства, закономерно привело к тому, что суфийские идеи нашли свое высшее и наиболее полное выражение в поэзии.
Поэтическая речь для видных шейхов была так же естественна, как естественно для философа изложение своих мыслей в абстрактно-логических категориях.
Конечно, не каждый, кто вступал на путь, мог пройти его до конца. Суфии говорили: «Благодать дается поровну каждому, но каждый воспринимает ее в меру своих способностей». В результате одного и того же пути — тариката вырабатывались различные характеры. На протяжении истории суфизма мы видим шейхов яростных и умиротворенных, суровых и благостных, неистовых и рассудительных, занятых лишь своими собственными отношениями с богом и ораторов, проповедников, воителей.
Здесь, конечно, сказывались время, среда, а также психофизические свойства и направленность как самого суфия, так и его наставника.
Наставник Джалалиддина был суров и неистов. Еще в Балхе, слушая поучения Султана Улемов, он приходил порой в такое возбуждение, что прерывал речь шейха возгласами, сам того не замечая, совал ноги в тлевшие под мангалом угли, пока, выведенный из терпения, тот не приказывал мюридам: «Выбросьте Сеида отсюда за шиворот, дабы не, мешал он нашему собранию!»
Но в отличие от Султана Улемов Сеид был не столь ригоричен. Подобно казенным богословам, Султан Улемов считал, например, употребление вина категорически запретным для кого бы то ни было, в том числе и для суфиев. «Вино, — говорил он, — превращает человека в похотливого пса, в грязную свинью». На это Сеид как-то заметил: «Тем, кого превращает, конечно, запретно, а тем, кого не превращает, — дозволено».
В противоположность своему шейху Сеид стал не проповедником, а подвижником. Часто настолько погружался в самосозерцание, что забывал обо всем на свете.
На старости лет его избрали имамом в одной из мечетей Кайсери. Сеид простаивал на молитве иногда по полдня, ни разу не вспомнив о прихожанах, которые должны были во всем следовать главе общины.
В конце концов он сам вынужден был отказаться от должности:
— Не обессудьте, правоверные! Во мне часто вскипает безумие, и я о вас забываю! Найдите себе благоразумного имама…
Джалалиддин поднялся с колен. Сеид протянул руку, в которой оказалась власяница. Надел ее на молодого улема, перепоясал его поясом повиновения. С него тут же состригли его курчавую каштановую бороду, выщипали брови, обрили голову. И Сеид надел на него дервишскую шапку-серпуш.
С этого мига он был уже не улемом, не проповедником, не мударрисом. А одним из многочисленных мюридов Сеида Бурханаддина Тайновидца.
Мюрид — означает «вручивший свою волю». Он обязан во всем беспрекословно повиноваться шейху, исполнять каждое его указание и поручение, не задумываясь ни о его целесообразности, ни о его значении.
Искус, как обычно, начался испытанием решимости вновь обратившегося подчиниться воле наставника. Зная, что Джалалиддин унаследовал от отца неуемную гордыню, шейх решил прежде всего расправиться с нею.
И вот сын Султана Улемов, ученый, признанный светилами мусульманского мира, проповедник соборной мечети в султанской столице, настоятель медресе, принялся чистить нужники. Так повелел шейх. Он не давал ему никаких поблажек, скорей напротив — утеснял его себялюбие строже, чем в других мюридах. И Джалалиддин справедливо видел в этом знак особой любви.
Повеяло весной. Талая вода с гор переполнила каналы и арыки. А Джалалиддин, обвязав вокруг рта и носа кусок белой тряпки, все таскал кожаные ведра с нечистотами. Казалось, зловонные ямы не имеют дна. Это было похоже на правду: вешние воды к утру успевали залить все, что он выгребал за день. А по ночам, трижды омывшись в бане, он до петухов читал отцовские беседы, собранные в книге «Маариф» («Познание»). Наставник приказал прочесть ее сто и один раз подряд.
Джалалиддин выполнял уроки с радостным рвением. Лишения, которым он подвергал свое тело, утишали огонь, полыхавший в его сердце с того дня, когда он узнал о смерти своей Гаухер. И все же в глубине души он ждал, когда шейх скажет ему «довольно». Но Сеид молчал.
Джалалиддина мучил постоянный голод. Но от зловония кусок не лез ему в горло. Он осунулся, похудел, горящие от бессонницы глаза ввалились.
Когда вода наконец спала, оказалось, что он выполнил свою работу. Но наставник ничего не говорил, и он продолжал по вечерам выгребать то, что накопилось за сутки. Видя, что работы стало мало, Сеид задал новый урок: вместе с двумя мюридами собирать в городе подаяние для всей братии.