Страница 48 из 49
Пока я расширял и углублял щель кинжалом, совсем рассвело.
Шкатулка вошла в углубление боком, но на половине застряла. Нервы сдали — я принялся вколачивать ее вглубь рукояткой кинжала. С каждым ударом я всё безобразней сминал изящную вещицу и всё глубже впадал в отчаяние, с каждым ударом всё яснее понимая безнадёжную глупость затеи.
Но дело было сделано — шкатулка была втиснута в щель насильно, и перепрятать ее теперь можно было, лишь взорвав предварительно стену.
Я заткнул щель сверху мелкими камешками, распрямился и сказал себе:
— Финита ля коммедия… Больше ты не нужен никому.
«Она не пропадет», — вспомнил я о Нисе, вспомнил ее одинокий и безмятежный утренний сон.
Небо ласково голубело над зачумленной Империей. Я засмотрелся в него… и вдруг поскользнулся на отполированной сандалиями римлян, покатой ступени… Я шёл по краю лестницы, ближе к свету и… сорвался прямо вниз, на арену, с приличной высоты… не меньше десятка аршин…
ИСХОД — В БЫТИЕ
«…Ангелы на руках возьмут тя, да не преткнеши о камень ногу твою…»
Бред величия, он и есть!
Я не разбился.
Ледяной шквал сбил меня с ног.
Я вскочил. И был наг.
Ледяной шквал страха охватил меня. Вот он — ад! Сфера!
Но ах! Я стоял, не разбившись, на арене Колизея, и до меня доносился шум города, которого не могло быть в пятом веке до нашей эры… Не далеко, а совсем вблизи, за стеной, послышался не треск цикады, а гусиный крик автомобильного клаксона.
Первое, что я сделал спустя полторы тысячи лет — разрыдался. По-детски отчаянно и сопливо.
Потом, выглянув из стен древнего Колизея и, убедившись, что меня отпустили, я завопил:
— Aiutatemi! Помогите!
Меня подобрали полицейские.
В участке я объяснил синьорам, что прибыл поездом в Рим, к родителям, и решил немного погулять по Вечному Городу прежде, чем пугать стариков непомерной радостью (сын! живой! из России!). И вот злая шутка рока: нападение совершенно беспощадных грабителей.
Меня внимательно выслушали, деликатно отводя носы. Не внял я Демарату — не боролся с гуннской вонью его способом. И вот — незадача… Синьоры трижды спрашивали у меня адрес родителей и трижды записывали его… но подобрали мне полный комплект списанной форменной одежды без знаков отличия.
Синьоры римляне, я так многим обязан вам!
Я несколько раз приглядывался к календарю и видел одну и ту же дату, свидетельствовавшую о чуде — о том, что, судя по всему, я очутился в Риме мгновением позже того, как бесследно исчез из своей манчжурской шубы. Бурятский шаман, вероятно, еще стоял, таращась на мой пустой гардероб, когда я уже трясся по Риму в полицейском тарантасе…
— Вот и Коленька приехал, — только и сказала мама.
Больше нельзя было плакать… Нельзя было плакать, как там, на пустой арене Колизея.
— А скажи-ка ты мне, Никола, — со своей лучшей, стоической улыбкой сказал сильно постаревший отец, — на каком таком лихаче ты сюда поспел? С Амура-то… Или я ошибаюсь насчет Амура?.. Ну-да ладно, — вздохнул он, по-своему поняв мой ошалелый взгляд. — Сначала покормить бы тебя с дороги.
И вот — маленькая комнатка, где-то в Риме, куда меньше той, патрицианской… но в ней — все родные, и год — свой, чего еще желать?
Но, увы, уже через час меня потянуло обратно — к Колизею. И какая же нестерпимая досада охватила меня. Четыреста пятьдесят второй год все-таки впился мне в сердце. Агасфер! Я знаю твою боль, неседеющий старик!
— Брось кукситься. — Отец хлопал меня по лопаткам. — Подумаешь, раздели… Не дома же, в России.
Но что я мог с собой поделать! Ниса, твои кости давно истлели… но сейчас, именно в эти минуты ты думаешь, что я просто сбежал и бросил тебя погребать мёртвого стратега. И вы, господин префект, мир вашему праху, что вы теперь думаете?.. Вот поистине Агасферово проклятье!
Я вздохнул. Как видно, очень тяжело.
— Что? Стрелять там пришлось в своих, в русских? — Отец сел рядышком.
— Так… в небо, — отмахнулся я. — Бог миловал.
— Тогда я отказываюсь понимать, — рассердился отец.
«Я — дома», — приказал я себе.
— Папа… скажи мне, неужто так сильно от меня разит?
Отец взглянул из-под бровей и чуть-чуть подобрел.
— Чувствительно, надо признать… Ну, еще пару раз вымоешься… Тут и попариться-то по-человечески негде.
— Чем разит?
— Чем? Да вроде как загнанным мерином, Николя. Потому-то и про лихача спрашивал.
— Я и есть загнанный мерин, — развёл я руками…
На другой день, вскоре пополудни я остановился против Колизея и простоял с четверть часа, страшась подходить…
За сутки, растянувшиеся на полторы тысячелетия, щель стала шире, гораздо шире, и я с ужасом заглянул в эту маленькую пропасть…
В сумерках я вернулся со спичками — и чиркнул.
Шкатулка блеснула в глубине россыпью звёздочек! Она как будто сама заползла глубже, подальше от чужих глаз… или кто-то позаботился о ней? Префект отказался честным человеком, настоящим гражданином настоящего, ушедшего Рима… и, что удивительней всего, — тайным оптимистом.
Минули еще сутки, микроскопические в сравнении с пятнадцатью веками, но для меня несравненно более долгие, чем целое тысячелетие.
Я придумал использовать каминную кочергу в качестве сначала кирки, а потом — рычага и еще четверть часа мучился самым тяжким за всё тысячелетие приступом бессилия.
Наконец, в бездне хрустнуло, шкатулка выскочила из пятого века — и золотые монеты чеканки Феодосия, базилевса Восточной Римской Империи, раскатились по Риму века двадцатого.
Я собрал их все и пошел прочь, прихватив с собой и покорёженную серебряную шкатулку, которая и в таком состоянии могла в наши дни составить — вот каламбур! — целое состояние.
По дороге домой я думал о своих стариках и просил у них прощения. «Нет, я еще не дома, я — там. И Колизей волочится за мной, как ядро, прикованное цепью к ноге каторжника… Но подождите немного — неделю, месяц, никак не тысячелетие… Это должно кончиться, отпустить».
И через неделю, убедившись, что гуннский дух окончательно отбит и римские бездомные собаки не шарахаются от меня, поджав хвосты, я дал объявление в вечерней газете:
«Для г-жи Т-ской Екатерины Глебовны имеются важные сведения из России.
Она может осведомиться в любой из грядущих четвергов с шести до девяти пополудни по адресу…»
Ждать пришлось еще неделю.
Однажды в четверг, когда сердце, по обыкновению, уже начинало выпрыгивать из груди, а именно за пару минут до пяти пополудни, под нашими окнами возникло и замерло, продолжая как-то неуловимо скользить сквозь пространство, длинное чёрное авто.
С шофёрского места вышел человек под идеальным белым кругом фуражки и, механически обойдя эту огромную чёрную пулю, открыл заднюю дверцу.
Красивая женщина, еще не дожившая до бальзаковского возраста, вся в тёмном, возникла вовне… и, подняв взгляд, чуть рассеянно посмотрела на наши окна.
Я затаил дух и подумал: «Ныне отпущаещи…»
И с величайшим напряжением улыбнулся маме.
— Мама, ты помнишь, я говорил о возможном визите в четверг? Гость, как видно, пожаловал… Только не хлопочи. Чашки кофе довольно.
Колокольчик в прихожей брякнул, и я, сдерживая себя, неторопливо двинулся к двери.
— Вы господин Арапов?
— К вашим услугам. — Я поклонился.
Озноб пересилило жаром.
…За ней стоял, направляя в меня вольфрамовый взгляд, высокий и молодой человек в белой шофёрской фуражке.
— Марко, подожди внизу, — сказала она по-итальянски, не глядя на него.
И грациозно вступила в прихожую.
На столе, рядом с моей чашкой и неподалёку от сахарницы, лежал пакет, очень похожий на тот, что передал мне в руки полковник Чагин.
Она пристально посмотрела на пакет. Тонкие черты лица, серые глаза — и немного эмигрантской бледности… Только губы чуть-чуть, по-южному, пухлы и ласковый пушок над верхней губой. Остальное же — грациозный холод, изящество недоверия… Трудно было бы спрашивать ее о нужде и обстоятельствах… и эта чёрная сумочка, дочка роскошного чёрного авто, скользящего внизу сквозь пространство…