Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 44

Лицо его просветлело, он открыл глаза и обвел взглядом толпу:

— Люди, пусть будет, как скажет шейх. Вы все, я и староста пойдем к нему. Все будет хорошо. Ведь если шейх переступит порог мельницы, ее осенит божья благодать, и она сразу заработает. Тогда машине не нужен будет младенец. Помоги мне, о великий человек… помоги, честью прошу тебя, шейх Муса. Ты уже давно мне обещал, еще когда господь послал мне Муфида. Понесу тебе пачку табаку и кило тахинной халвы. И даю руку на отсечение, что машина станет работать. Все будет хорошо.

Он быстро идет в лавку и выносит оттуда сверток. Толпа молча следует за ним к шейху Мусе. Шейх должен все решить. Хавага Назир просит разрешения войти в дом шейха. Шейх говорит, словно обухом по голове бьет:

— За подарок спасибо, но машине непременно нужен младенец.

Хавага Назир вздрагивает.

— Да благословит тебя господь, шейх Муса. Будь великодушен. Ты же знаешь, как тебя уважают. Ты только войди на мельницу, и машина заработает.

Слова Назира, словно электрический ток, поражают сердца людей страхом за любимых детей.

— О великодушный, помоги! Окажи милость! Заклинаю тебя могилой возлюбленного тобою пророка!

Шейх Муса быстро глотает слюну. Он колеблется. Ему мерещится раздавленный ребенок, кровь, текущая по приводным ремням проклятой машины, и крики невинной жертвы: «Так-так-так!» Но мольбы хаваги невольно затрагивают в его душе чувствительные струны, и ноги сами медленно несут его куда-то. Положение безвыходное, надо на что-то решиться. С одной стороны, перед ним стена людей, с другой — безбрежное море суеверия. А вдалеке мерещится ему купол собственной гробницы, возносящейся к небу. Воронье совьет там гнезда, будет терзать мертвое тело и взмывать ввысь… А проклятый хавага — совсем как тот шайтан, что вселился в людей. С мерзкой улыбочкой он железной рукой сжимает руку шейха:

— О великодушный…

Скрипят плохо смазанные приводы, все громче и громче шум, все явственней стучит машина: «Так-так-так!». Раздаются радостные возгласы женщин, и шейх с облегчением переводит дух.

— О шейх Муса, великий, великодушный…

И хавага Назир взбирается на плечи ликующих людей, чтобы прибить к стене большую вывеску: «Мельница имени шейха Мусы. Владельцы: хавага Назир и сын».

Гамаль аль-Гитани

Родился в 1945 году в деревне аль-Гухейна аль-Гарбийя в провинции Сохаг, в крестьянской семье. Вскоре семья в поисках заработка переехала в Каир, где поселилась в одном из самых бедных кварталов аль-Гамалий. Получив начальное образование, закончил профессиональное ковроткацкое училище и работал инспектором ковровых предприятий в египетских провинциях, а затем, с 1967 по 1969 год, был секретарем кооператива ремесленников знаменитого каирского рынка ремесленных изделий Хан аль-Халили. С 1969 года работает военным корреспондентом газеты «Аль-Ахбар».

Начал писать в 1959 году. Первый рассказ был опубликован в 1963 году. В 1968 году вышел сборник рассказов «Дневник юноши, жившего тысячу лет назад». Всего Гамалем аль-Гитани написано несколько десятков рассказов. В журнале «Роз аль-Юсуф» опубликована историческая повесть «Аз-Зейни-Баракят» из времен турецкого завоевания Египта.

Рассказ «Ракета «Земля-земля» напечатан в журнале «Роз аль-Юсуф» в декабре 1970 года.

Ракета «Земля-земля»

Перевод В. Кирпиченко

Действительно, это было в половине десятого.

Как и говорили. А что делал я в это время? Смеялся, входя в школу, а может быть, разменивал деньги у Хамди-эфенди? Или же благодарил Ибрагима-эфенди за чашечку кофе? Вздыхал я или улыбался, в точности не упомню. Знаю лишь одно — меня с ними не было. Я не сидел за столом, не ел сыр и бобы. Не пил молоко, поданное матерью. В половине десятого утра в маленький город прибывает пассажирский поезд. На этот раз его несколько задержали у переезда. В этот час жизнь шла своим чередом. Судно входило в порт. Раздавались гудки. Скрежетали на повороте колеса трамвая. Мальчишка, торговавший спичками, вскакивал на подножку. В самолетах позевывали пассажиры. Молодой человек тщетно заигрывал с девушкой. Продавец торговался с покупателем. Воздух был наполнен всевозможными запахами и звуками. Расплывался кольцами табачный дым. Трещали пишущие машинки. Благоухал кофе. Женщины на службе усердно занимались вязанием. В половине десятого начинается рабочий день в дальних странах, где-то в другом полушарии крестьяне жгут иссохшую траву по обе стороны железнодорожного полотна.

В половине десятого нож хирурга вскрывал больному брюшную полость. Дохлая собака плавала в оросительном канале, а солдат говорил: «Нужно ее выловить. Мы ведь пьем из канала, а она отравляет воду». Ровно в половине десятого тысячетонная груда взрывчатки обрушилась на деревню и смела все вокруг. Люди попрятались в щелях, рвах, окопах. Одни говорят, бомбили Порт-Тауфик. Другие уверяют, что бомбардировке подвергся сам город Суэц. Ровно в половине десятого бомбы упали на человеческие жилища. Мать кормила сыновей завтраком, смотрела с нежностью, как они едят. А может быть, шла через двор, неся кувшин с водой для моих братьев, для Фатхи, Ибрагима, Али, Адиля, Хусни и для Фатхии, моей сестры. Я — Мустафа Абуль Касем. Всякому, кто меня спрашивал, когда я скитался, ведя за руку Абд аль-Монейма Абуль Ата, я говорил, что я Мустафа Абуль Касем из Кяфр-Амер в провинции Суэц, а Абд аль-Монейм — крестьянин, который оглох и ослеп с половины десятого того страшного дня. В тот день я уехал в Заказик и навеки простился с матерью, братьями и сестрой. Навеки врезалось в мою память это время, половина десятого, когда механическое чудище, оснащенное точными приборами для охоты на людей, взлетело с земли и пронзило своим стальным смертоносным клювом наш дом насквозь, от крыши до фундамента. Я, Мустафа Абуль Касем, не слышал его рева, не видел осколков и пламени, но я видел длинный белый клюв, тщательно изготовленный из высококачественного алюминия. Я не видел, как души моих родных возносились к небу. И никто не видел этого ни в деревне, ни в Заказике, ни в Каире, ни в Танте, ни в мечети святого Хусейна или святого Ахмеда аль-Бадави, где молились люди, не видел никто на земле и на море. И нигде не записано это, ни в каких документах. Просто беспощадный острый клюв пронзил тела и истребил жизнь, прожитую и грядущую, сгубил все надежды. Вспыхнуло пламя, испепелив все живое, и угасло, оставив после себя холодную пустоту. И моя надежда угасла, когда я, вступив на мост, прочел правду в глазах людей, на стенах домов, на дороге, в беспредельном пространстве. Кровь заледенела у меня в жилах, когда я увидел жителей деревни с безмолвной скорбью на лицах, они были растеряны, не знали, как сообщить мне ужасную весть. Всю свою жизнь уходил я и возвращался вновь по этому мосту, но теперь я словно впервые увидел серый настил и деревянные перила. Увидел неглубокие ямы перед мостом, у восточного его конца, и густые заросли по берегам канала. А еще, как ни странно, увидел я стаю белых гусей, которые вышли из воды и сушили крылья, увидел женщину, что шла неторопливо своей дорогой, ведя на веревке черную козу, и ребенка, сосущего стебель сахарного тростника, и лающую собаку, и дым, вьющийся над крышей какого-то дома. Этот миг, казалось, остановился. Он, как само время, не имел ни начала, ни конца. Я не забуду его, даже если проживу сто лет. И всякий раз стану переживать его заново. Озноб во всем теле, запах ржавой меди и порыв холодного ветра, налетевший как раз в это мгновение. Я понял, что прожил за этот миг отрезок жизни, который невозможно измерить годами, и все мое прежнее существование отошло безвозвратно куда-то далеко в прошлое — не осталось ничего, что связывало бы меня с ним. В начале августа ко мне пришла зима. За августом следует сентябрь, но для меня нет лета. Как могу я полагать сентябрь летом, если меня объемлет холод и я вспоминаю минувшие теплые дни? Те дни, когда каждое утро приносило радость, небо было безоблачно, а люди смеялись от счастья. Все ушло, все минуло. Старый хадж Хамид, в чьем саду растут пальмы, сливы и яблони, сказал мне, что я мужчина и должен владеть собой. Его слова показались мне глупыми. Я даже не взглянул на него и слова не вымолвил. Я смотрел на листья, на клочья соломы, усеивавшие землю, и спрашивал себя, почему губы мои солоны от слез. Но я не плакал. Прощаясь с матерью и братьями, я словно знал, что вернусь на другое утро и услышу эту весть от хаджа Хамида, именно от него. Когда я месяц назад был в Суэце и встретил там дядюшку Халиля, который работает официантом, лицо у него было хмурое. Ему уже за семьдесят, но с виду он кажется еще старше. Я спросил его, как дела, и он ответил, что стряслась ужасная беда. Я сказал ему: «Все происходящее сейчас ужасно, дядюшка Халиль». Он покачал головой и поставил на стол медный поднос с пустыми чашками и стаканами из-под чая и кофе и бутылками из-под кока-колы, который держал в руках. Потом возразил: «Нет, устаз». И рассказал, как один столяр из квартала аль-Мусалляс вернулся в Суэц, потому что нигде не мог найти заработка или, вернее сказать, не мог жить нигде, кроме родных мест. Он брался за любую работу: где стекло вставит, где починит сломанный стул. Был и носильщиком и дворником, ничем не брезговал, лишь бы заработать на кусок хлеба. Один раз пришел он ко мне и говорит: «Давай я уберу твое кафе, и ты заплати мне сколько-нибудь». Ей-богу, устаз, я выложил ему из собственного кармана все, что мог, но не разрешил ему делать уборку, он ведь немногим меня моложе. А потом навестить его приехали жена и трое детей, одна дочь — невеста, другая десятилетняя да годовалый сынишка на руках у матери. Провели они у него два дня и две ночи, а на третье утро он пришел ко мне сюда купить бобов и хлеба. Покуда он тут стоял, налетели самолеты. Ты же знаешь, Мустафа, самолеты всегда прилетают по утрам, в половине десятого или в десять. У них, видно, свой рабочий день, как у служащих. Прилетели и давай бомбить».