Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 61



Старый поэт остановился; слова Яромила явно задели его; «Пожалуй, вы правы, — сказал он, — но я старый человек и принадлежу старому миру. Признаюсь вам, что хоть я и женат, но с наслаждением остался бы у этой женщины вместо вас».

Поскольку Яромил продолжал выкладывать свои соображения о величии моногамной любви, старый поэт запрокинул голову и сказал: «Ах, возможно, вы и правы, дружище, даже безусловно правы. Разве я тоже не мечтал о великой любви? Об одной-единственной любви? О любви бесконечной, как вселенная? Однако я растранжирил ее, приятель, потому что в старом мире, мире денег и шлюх, великой любви не везло».

Оба были в подпитии, и старый поэт, обняв молодого поэта за плечи, остановился с ним посреди проезжей дороги. Он вскинул руку и воскликнул: «Да сгинет старый мир, да здравствует великая любовь!»

Эти слова показались Яромилу восхитительными, богемными и поэтичными, и они оба долго и восторженно выкрикивали их во тьму Праги: «Да сгинет старый мир! Да здравствует великая любовь!»

Потом вдруг старый поэт опустился на колени перед Яромилом и стал целовать ему руку: «Приятель, преклоняюсь перед твоей молодостью! Моя старость преклоняется перед твоей молодостью, потому что только молодость спасет мир!» Потом он немного помолчал и, касаясь своей плешивой головой колена Яромила, добавил голосом очень меланхоличным: «И преклоняюсь перед твоей великой любовью».

Наконец они расстались, и Яромил очутился дома, в своей комнате. И снова перед глазами всплыл образ красивой женщины, которую он прозевал. Подстегнутый желанием наказать себя, он подошел к зеркалу. Снял брюки, чтобы увидеть себя в безобразных, вытянутых подштанниках; он долго и ненавистно смотрел на свое комичное уродство.

А потом понял, что это не он, о ком думает с ненавистью. Он думал о матери; о матери, которая выдает ему белье, о матери, от которой он должен тайком надевать трусы и прятать подштанники в письменный стол, думал о матери, которая знает о каждом его носке и о каждой рубашке. Он с ненавистью думал о матери, которая держит его на длинном, невидимом шнуре, что врезается ему в шею.

9

С того времени он стал к рыжей девочке еще более жесток; эта жесткость была, конечно, в торжественном уборе любви: как так, что она не понимает, о чем он сейчас думает? Как так, что ей невдомек, в каком он сейчас настроении? Значит, она совсем чужая ему, раз не чувствует, что творится в его душе? Если бы она действительно любила его, как он любит ее, она не могла бы не чувствовать этого! Но она занята вещами, о которых он и слышать не хочет! Ведь она без конца твердит об одном брате и о другом брате, об одной сестре и о другой сестре! Разве она не чувствует, что именно сейчас Яромил занят серьезными делами и нуждается в ее участии, ее сочувствии, а вовсе не в ее вечной эгоистичной болтовне?

Девочка, конечно, защищалась. Почему, например, она не может рассказывать ему о своей семье? Разве Яромил не говорит о своей? А разве ее мать хуже Яромиловой? И она напомнила ему (впервые с тех пор), как его мамочка ворвалась к ним в комнату и стала совать ей в рот кусочек сахару с каплями.

Яромил ненавидел и любил мать; и он сразу же стал защищать ее от нападок рыжули: что плохого в том, если она хотела оказать ей помощь? Это значит, что она любит ее, что относится к ней как к своей!

Рыжуля засмеялась: его мамочка не так глупа, чтобы не отличить любовных вздохов от стонов при желудочных спазмах! Яромил обиделся, замолчал, и девочке пришлось просить у него прощения.

Однажды они шли по улице, рыжуля взяла ею под руку, и они опять упрямо молчали (ибо если они не укоряли друг друга, то молчали, а если не молчали, то укоряли друг друга); и вдруг Яромил увидел, что навстречу им идут две красивые женщины. Одна была помоложе, другая постарше; та, что помоложе, была элегантнее и красивее, но (на удивление!) и та, что постарше, была вполне элегантна и тоже поразительно красива. Яромил знал обеих женщин: более молодая была киношница, а та, что постарше, его мамочка.



Покраснев, Яромил поздоровался. Обе женщины тоже поздоровались с ним (мамочка с показной веселостью), и он в обществе неприглядной девочки почувствовал себя так, словно красивая киношница увидела его в позорно безобразных подштанниках.

Дома он спросил мамочку, откуда она знает киношницу. И мамочка ответила ему с игривым кокетством, что знает ее уже давно. Яромил продолжал расспрашивать, но мамочка все время увиливала от ответа; так, похоже, любовник спрашивает любовницу о какой-то интимной подробности, а она, дразня его, медлит с ответом. Наконец она сказала ему: эта симпатичная женщина пришла к ней две недели назад. Она в невероятном восторге от поэзии Яромила и мечтает снять о нем короткометражный фильм; хоть это будет и любительская съемка, сделанная под патронажем клуба Корпуса национальной безопасности, зато фильму обеспечен весьма широкий круг зрителей.

«Почему она пришла к тебе? Почему не обратилась прямо ко мне?» — удивился Яромил.

Как оказалось, она не решалась утруждать его, но хотела по возможности больше разузнать о нем от матери. Ведь кто так знает сына, как мать? Впрочем. молодая дама так мила, что предложила мамочке вместе с ней поработать над сценарием; да, они совместно придумали (утаив это от Яромила) сценарий о молодом поэте.

«Почему вы ничего не сказали мне?» спросил Яромил, которому связь мамочки с киношницей была инстинктивно неприятна.

«Нам не повезло, что мы встретились с тобой; мы хотели приготовить тебе сюрприз. В один прекрасный день ты пришел бы домой и нашел бы здесь людей с камерой, которым оставалось бы только снять тебя». Что было Яромилу делать? В один прекрасный день он пришел домой и подал руку девушке, в чьей квартире сидел несколько недель назад, и почувствовал себя столь же жалким, как и тогда, хотя на этот раз у него под брюками были красные трусики. С того самого поэтического вечера у полицейских он уже не надевал уродливых подштанников, однако в присутствии киношницы их роль всегда выполняло что-то другое: когда он встретил ее на улице с матерью, ему казалось, что его, подобно гнусным подштанникам, обвивают рыжие волосы его девушки, а на сей раз в шутовское исподнее обратились кокетливые разговоры и судорожная болтливость матери.

Киношница объявила (его мнения никто не спрашивал), что сегодня они отснимут документальный материал; его детские фотографии будут сопровождаться мамочкиным комментарием, ибо (сообщили ему мимоходом) весь фильм задуман как рассказ мамочки о сыне-поэте. Он хотел спросить, о чем мамочка собирается рассказывать, но боялся услышать ответ; покраснел. В комнате, кроме него и двух женщин, возле камеры и двух прожекторов стояли еще трое парней; ему казалось, что они следят за ним и мрачно улыбаются; он и слова не осмелился вымолвить.

«У вас прекрасные детские фотографии. Я бы с удовольствием использовала их все», — сказала киношница, листая семейный альбом.

«А они получатся на экране?» — спросила мамочка с профессиональным интересом, и киношница уверила мамочку, что у нее не должно быть никаких опасений; затем она объяснила Яромилу, что первые эпизоды фильма будут представлять собой чистый монтаж его фотографий, которые мамочка за кадром будет сопровождать своими воспоминаниями. Только потом в кадре появится она сама, а следом и поэт; поэт в родном доме, поэт пишущий, поэт в саду среди цветов и, наконец, поэт на природе, в своих излюбленных местах; здесь посреди привольного пейзажа он прочтет стихотворение, которым и завершится фильм.

(«А какое мое излюбленное место?» — спросил он строптиво; и узнал, что он больше всего любит романтический пейзаж в окрестностях Праги, где холмится земля и торчат валуны. «Как так? Я вовсе его не люблю», — отрубил он, но никто не принял его всерьез.)

Яромилу ужасно не нравился сценарий, и он сказал, что хотел бы еще поработать над ним сам; заметил, что в нем много банального (показывать фотографии годовалого ребенка просто смешно!); он утверждал, что желательно было бы сосредоточить внимание на более интересных проблемах; они спросили, какие проблемы он имеет в виду, и он ответил, что не может сказать это с ходу и именно потому хотел бы со съемкой немного повременить.