Страница 37 из 61
«Ничего, Яромил, ничего», — ответила она сквозь слезы, которые усиливались, поощренные интересом сына. И вновь было великое разнообразие слез, вытекавших из ее глаз: слезы жалости к себе, что она покинута; слезы укоризны, что сын пренебрегает ею; слезы надежды, что, быть может, он наконец (после мелодичных фраз новых стихов) вернется назад; слезы гнева, что сейчас он неуклюже стоит над ней и не умеет даже погладить ее по волосам; слезы лукавства, которые должны пронять его и удержать возле нее.
Наконец после минутной растерянности он взял ее за руку; это было прекрасно; мамочка перестала плакать, и слова потекли из нее столь же щедро, как минуту назад текли слезы; она говорила обо всем, что ее мучило: о своем вдовстве, одиночестве, о жильцах, которые хотели бы выгнать ее из собственного дома, о сестре, которая возненавидела ее («И все из-за тебя, Яромил!»), и еще о том, главном: в этом роковом одиночестве единственный человек, который есть у нее на свете, пренебрегает ею.
«Но это ведь неправда, я не пренебрегаю тобой!»
Она не могла смириться со столь дешевым уверением и горько рассмеялась; как это так, что он не пренебрегает ею, если приходит домой поздно, если бывают дни, когда они не перекинутся ни единым словом, а если и разговаривают, она прекрасно видит, что он не слушает ее и думает о чем-то другом. Да, он отдаляется от нее.
«Да нет же, мамочка, я не отдаляюсь».
Она снова горько рассмеялась. Разве не отдаляется? Она должна доказать ему это? Она должна ему объяснить, что ее ранило? Мамочка всегда уважала его личную жизнь; еще когда он был маленький, она спорила со всеми, считая, что у него должна быть собственная детская комната; а теперь, какое оскорбление! Яромил даже не может представить, что с нею было, когда она обнаружила (по чистой случайности, вытирая однажды пыль в его комнате), что он запирает ящики письменного стола! От кого он запирает их? Он и вправду думает, что она может, словно какая-нибудь любопытная кумушка, совать нос в его дела?
«Ну что ты, мамочка, это недоразумение! Этими ящиками я вообще не пользуюсь! Если они заперты, то совершенно случайно!»
Мамочка знала, что сын лжет, но это было не столь важно; гораздо важнее лживых слов была покорность голоса, предлагавшего примирение. «Хочу тебе верить, Яромил», — и она пожала ему руку.
Потом под его взглядом она ощутила следы слез на своем лице и пошла в ванную, где, взглянув на себя в зеркало, ужаснулась: ее заплаканное лицо казалось уродливым; она корила себя и за серое платье, в котором вернулась из канцелярии. Быстро ополоснувшись холодной водой и надев розовый халат, она сходила в кухоньку и вернулась с бутылкой вина. И заговорила о том, что они двое должны были бы снова довериться друг другу, ибо в этом печальном мире у них нет никого, кроме их самих. Она долго говорила на эту тему, и ей казалось, что устремленные на нее глаза Яромила дружеские и примиренные. Поэтому она позволила себе сказать, что у Яромила, теперь уже студента, есть, конечно, свои личные тайны, которые она уважает; но ей бы не хотелось, чтобы женщина, с которой Яромил, наверное, встречается, испортила существующие между ними отношения.
Яромил слушал терпеливо и с пониманием. Если он в последний год и избегал мамочку, то лишь потому, что его печаль нуждалась в уединении и темноте. Но с той поры, как он пристал к солнечному берегу тела рыжули, он возмечтал о свете и мире; разлад с матерью ему мешал. К эмоциональным причинам примешивалось и соображение довольно практичное: у рыжули была своя отдельная комната, тогда как он, мужчина, живет у мамочки и может вести самостоятельную жизнь лишь благодаря самостоятельности девушки. Это неравенство сильно огорчало его, и сейчас он был рад, что мамочка сидит с ним в розовом халате с бокалом вина и выглядит вполне приятной молодой женщиной, с которой он может по-дружески обсудить свои права.
Он сказал, что ему нечего от нее утаивать (у мамочки сдавило горло тревожным ожиданием), и заговорил о рыжей девушке. Конечно, он скрыл, что мамочка знает ее в лицо, ибо за покупками ходит в тот магазин, где рыжуля работает, но тем не менее сказал ей, что барышне восемнадцать лет и никакая она не студентка, а совершенно простая девушка, зарабатывающая себе на жизнь (заметил он почти воинственно) собственными руками.
Мамочка наливала себе вина, и ей казалось, что все оборачивается к лучшему. Образ девушки, который рисовал ей разговорившийся сын, отгонял ее тревогу: девушка была молоденькой (ужасный призрак взрослой грешной женщины благополучно рассеивался), не слишком образованной (выходит, мамочка не должна опасаться силы ее влияния), и, наконец, Яромил, даже несколько подозрительно, подчеркивал достоинства ее простоты и симпатичности, из чего она заключила, что девушка далеко не из красавиц (а посему с тайным удовлетворением могла предположить, что сыновнее увлечение слишком долго не продлится).
Яромил почувствовал, что мамочка относится к образу рыжей девушки без неприязни, и был счастлив; он представил себе, как будет сидеть здесь за общим столом с мамочкой и рыжулей, с ангелом своего детства и ангелом своей возмужалости; это казалось ему прекрасным, как мир; мир между родным очагом и всем белым светом; мир под крылами двух ангелов.
После долгого времени мать и сын снова были благостно откровенны друг с другом. Они наперебой говорили о многом, но Яромил при этом не упускал из виду своей маленькой практической цели: права на свою комнату, куда он мог бы привести девушку и быть с нею там столько времени и так, как ему хотелось бы; ибо он понял, что по-настоящему взрослый лишь тот, кто свободно распоряжается каким-нибудь замкнутым пространством, где может делать все, что хочет, не будучи под чьим-то приглядом и чьим-то контролем. Так (окольным путем и осторожно) он и сказал мамочке: он, дескать, будет тем охотнее находиться дома, чем увереннее сможет считать себя здесь полновластным хозяином.
Но даже под вуалью вина мамочка оставалась бдительной тигрицей; она сразу смекнула, куда клонит сын: «Выходит, Яромил, ты не чувствуешь себя здесь хозяином?»
Яромил сказал, что дома ему очень хорошо, но он хотел бы иметь право позвать сюда кого хочет и жить дома так же самостоятельно, как живет рыжуля у своего квартирного хозяина.
Мамочка сообразила, что сейчас Яромил открывает перед ней большие возможности; ведь и у нее есть всякие почитатели, которых она отвергает, ибо боится осуждения сына. Не могла бы теперь и она, проявив малую толику ловкости, за Яромилову свободу купить крупицу свободы и для себя?
Но когда она представила Яромила с чужой женщиной в его детской комнате, в ней поднялось непреодолимое отвращение.
«Ты должен сознавать, что между матерью и квартирным хозяином есть некоторое различие», — сказала она обиженно и в ту же минуту поняла, что таким образом она и сама добровольно запрещает себе снова зажить жизнью женщины. Поняла, что ее омерзение к плотской жизни сына сильнее желания ее тела жить собственной жизнью, и это открытие ужаснуло ее.
Яромил, увлеченно преследовавший свою цель, не ощущал материнского настроя и, пользуясь тщетными доводами, продолжал уже проигранную борьбу. Только чуть позже он заметил, что по мамочкиному лицу текут слезы. Испугавшись, что обидел ангела своего детства, умолк. В зеркале мамочкиных слез его притязание на самостоятельность вдруг предстало перед ним как бесцеремонность, дерзость, даже бессовестное нахальство.
И мамочка была в отчаянии: она видела, как между нею и сыном опять разверзается пропасть. Она ничего не обретает, лишь опять все утрачивает! Она быстро обдумала, что предпринять, чтобы совсем не порвать эту драгоценную нить понимания с сыном; она взяла его за руку и, заливаясь слезами, сказала:
«Ах, Яромил, не сердись; мне больно оттого, что ты так ужасно изменился в последнее время».
«Почему изменился? Я ничуть не изменился, мамочка».
«Изменился. И скажу тебе, что меня особенно тревожит в этой перемене. Что ты уже не пишешь стихов. Ты писал такие прекрасные стихи, а теперь не пишешь, и это тревожит меня».