Страница 35 из 61
Аплодисменты все еще не смолкали, когда старый ученый уходил коридорами Сорбонны и читал на стенах: Будьте реалистами, мечтайте о невозможном. И чуть дальше: Эмансипация человека будет полной или ее вовсе не будет. И еще дальше: И главное, никаких угрызений совести.
16
В просторном классе скамьи отодвинуты к стенам, а по полу разбросаны кисти, краски и длинные бумажные транспаранты, на которых несколько студентов высшей политической школы пишут лозунги для майского шествия.
Яромил, автор и редактор лозунгов, стоит над ними и смотрит в блокнот.
Но в чем дело? Не ошиблись ли мы в летосчислении? Он диктует пишущим студентам именно те лозунги, которые только что прочел освистанный старый ученый в коридорах бунтующей Сорбонны. Никак нет, мы не ошиблись; лозунги, которые по указанию Яромила пишутся на транспарантах, точно такие же, какими двадцать лет спустя парижские студенты исписали стены Сорбонны, стены Нантера, стены Сансье.
Сон — это реальность, приказывает он писать на одном из транспарантов; и на другом: Будьте реалистами, мечтайте о невозможном; и тут же рядом: Мы утверждаем перманентное счастье; и чуть дальше: Довольно церквей (этот лозунг ему особенно нравится, он состоит из двух слов и отбрасывает два тысячелетия истории), и еще лозунг: Никакой свободы врагам свободы! и еще: Воображение во власть! и далее: Смерть равнодушным! и еще: Революцию в политику, в семью, в любовь!
Студенты выписывали буквы, а Яромил гордо ходил между ними, как маршал слов. Он был счастлив, что приносит пользу и что его умение строить фразы нашло здесь свое применение. Он знает, что поэзия мертва (ибо искусство мертво, гласит стена Сорбонны), но она умерла, чтобы воскреснуть уже как искусство агиток и лозунгов, написанных на транспарантах и на стенах городов (ибо поэзия на улице, гласит стена Одеона).
17
«Ты читал «Руде право»? Там на первой странице был напечатан список лозунгов к Первому мая. Издал его агитпроп центрального комитета партии. Из этих лозунгов тебе ни один не пригодился?»
Перед Яромилом стоял упитанный паренек из районного комитета, представившийся ему председателем вузовской комиссии по организации 1 мая 1949 года.
«Сон — реальность. Ведь это идеализм самого низкого пошиба. Довольно церквей. В общем я бы согласился с тобой, товарищ, но на данном этапе это противоречит церковной политике партии. Смерть равнодушным? Мы что, можем угрожать людям смертью? Воображение во власть. Только этого не хватало! Революцию в любовь. Скажи, пожалуйста, ты что имеешь в виду? Ты призываешь к свободной любви в противовес буржуазному браку или к моногамии в противовес буржуазному промискуитету?»
Яромил заявил, что революция изменит весь мир во всех его составляющих, включая семью и любовь, или это не будет революция.
«Ну ладно, — допустил упитанный паренек, — хотя это можно выразить лучше: За социалистическую политику, за социалистическую семью! Вот видишь, а ведь это лозунг из газеты «Руде право». Нечего было тебе зря голову ломать!»
18
Жизнь не здесь, написали студенты на стене Сорбонны. Да, он это хорошо знает, потому-то и уезжает из Лондона в Ирландию, где бунтует народ. Его зовут Перси Биши Шелли, ему двадцать лет, и у него с собой сотни листовок и прокламаций в качестве пропуска, по которому его впустят в настоящую жизнь.
Потому что настоящая жизнь не здесь. Студенты разбирают булыжники, переворачивают машины, строят баррикады; их вступление в мир прекрасно и оглушительно, освещено пламенем и восславлено взрывами слезоточивых бомб. Тем труднее было Рембо, мечтавшему о баррикадах Парижской Коммуны, но так и не попавшему на них из Шарлевиля. Зато в 1968 году тысячи рембо обретают свои собственные баррикады; стоя за ними, они отказываются заключать с прежними правителями мира какой-либо компромисс. Эмансипация человека будет полной или ее вовсе не будет.
Но в километре оттуда на другом берегу Сены прежние правители мира продолжают жить своей обычной жизнью и галдеж Латинского квартала воспринимают лишь как нечто, происходящее вдали. Сон — это реальность, писали студенты на стене, но, пожалуй, правдой было обратное: эта реальность (баррикады, порубленные деревья, красные флаги) была сном.
19
Однако в настоящую минуту никогда нельзя определить, реальность есть сон или сон есть реальность; студенты, что строились в колонну со своими транспарантами перед факультетом, пришли туда по собственной воле, но вместе с что, не приди они туда, им могла бы угрожать пренеприятная история. Пражский 1949 год застиг чешских студентов именно на том любопытном водоразделе, когда сон уже не был только сном; их ликование было еще добровольным, но оно уже было и обязательным.
Шествие двинулось по улицам, и Яромил шагал вдоль него; он был ответствен не только за лозунги на транспарантах, но и за скандирование студентов; на этот раз он уже не сочинял красивых провокационных афоризмов, а переписал в блокнот несколько лозунгов, рекомендованных центральным агитпропом. Он громко выкрикивает слова, как чтец на богомолье, а студенты вслед за ним скандируют их.
20
Колонны уже прошли по Вацлавской площади мимо трибуны, на углах улиц появились импровизированные оркестрики, и молодежь в голубых рубашках танцует. Здесь все братаются без церемоний, хотя за минуту до этого были совсем незнакомы, но Перси Шелли несчастен, поэт Шелли один.
Он в Дублине уже несколько недель, он раздал сотни прокламаций, полиция его уже хорошо знает, но ему так и не удалось сблизиться ни с одним ирландцем. Жизнь все время там, где его нет.
Если бы здесь по крайней мере стояли баррикады и звучала стрельба! Яромилу кажется, что торжественные шествия — лишь быстротечная имитация великих революционных демонстраций, что они совершенно бесплотны и исчезают как мираж.
И тут он вспоминает девушку, заключенную в клетке кассы, и его одолевает страшная тоска; он представляет себе, как молотом разбивает витрину, расталкивает сборище покупательниц, открывает клетку кассы и уводит с собой перед взорами ошеломленных людей освобожденную черноволосую девушку.
И он воображает, как они идут вместе многолюдными улицами и, изнемогая от любви, льнут друг к другу. И танец, что вихрится вокруг, уже вовсе не танец, а это вновь баррикады, это годы 1848-й, и 1870-й, и 1945-й, это Париж, Варшава, Будапешт, Прага и Вена, и вновь эти вечные толпы что прыгают по истории с баррикады на баррикад и он, держа за руку любимую, прыгает вместе с ними…
21
В ладони он чувствовал ее теплую руку и тут вдруг увидел его. Он шел навстречу, широкоплечий и грузный, а сбоку воспаряла молодая женщина; она не была в голубой рубашке, как большинство девушек, танцующих на проезжей дороге; она была элегантна, как фея на дефиле мод.
Широкоплечий мужчина рассеянно озирался и поминутно кивком с кем-то здоровался; когда он был в двух шагах от Яромила, их взгляды на мгновение встретились, и Яромил во внезапном, секундном смущении (по примеру тех, кто узнавал знаменитость) тоже в знак приветствия склонил голову, так что и мужчина поздоровался с ним отсутствующим взглядом (как мы обычно здороваемся с незнакомцем), и женщина, его сопровождавшая, сдержанно кивнула.
Ах, эта женщина была несказанно прекрасна! И была абсолютно реальна! И девушка из кассы и ванны, которая вплоть до этой минуты прижималась к боку Яромила, под ослепительным светом реального тела женщины растаяла и исчезла.
Он стоял на тротуаре в постыдном одиночестве и с ненавистью смотрел ему вслед; да, это был он, дорогой мэтр, адресат посылки с двадцатью трубками.
22
На город медленно опускался вечер, и Яромил мечтал ее встретить. Раз-другой припустился он за какой-то женщиной, которая сзади напоминала ее. Как чудесно было отдаться напрасной погоне за женщиной, потерянной в людской бесконечности. Потом он решил пройтись мимо дома, в который она когда-то входила. Встретить ее там было нереально, но ему не хотелось идти домой, пока мамочка еще бодрствует. (Домашний очаг он выносил только ночью, когда мамочка спит, а фотография отца просыпается.)