Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 202



— И как думаешь? Пойдешь?

— Подумаю… Может, и пойду. Очень у нас тут тоскливо, ходим, на лес глядя. Какое уж веселье от этих больных? Сидишь день за днем, как пень, не с кем словом перемолвиться! А в городке кино опять открыли. Говорили, что, возможно, и артисты будут наезжать.

— Так пойдешь на немцев работать?

— Как это на немцев? А здесь мы разве не на немцев работаем? Теперь же больница подчинена немцам, вот и бумагу прислали из управы, чтобы по всем делам к ней обращаться. Еще всякие списки требуют: и на служащих, и на больных. Да всякие сведения. Работы здесь — не оберешься. А там и всей работы, что регистрировать бумажки. Свободного времени хоть отбавляй. А при чем тут немцы? Я на себя теперь работаю и там буду на себя работать… — Она говорила уже без прежнего пыла, без своей обычной торопливости; ерзанья. Чувствовалось, что и под этой медной челкой, вызывающе свисавшей на лоб, копошатся мрачные мысли, никак не укладывающиеся в привычный, установившийся круг ее интересов: институтские парни, девчата, невинные интрижки, прогулки, вечеринки, кино, «ах, поскорее бы окончить этот противный институт», «и что они придираются с зачетами?». Этот круг был разорван. Приходили новые мысли и громоздились, шевелились, не находя исчерпывающего ответа. Они были сложнее и труднее, чем веселое, бездумное времяпровождение с беззаботными парнями-балагурами, восхищение изящным платьем, безобидная зависть к подруге, обладательнице таких миленьких-миленьких туфелек… Поэтому она и говорила, не то оправдываясь, не то сомневаясь в своих выводах, и в голосе ее чувствовалась такая несвойственная ей задумчивость.

— При чем же тут немцы? Они сами по себе, а я сама по себе… Работать все равно надо.

— Правильно, Люба, работать надо. Работа человека не портит. Смотря только какая работа.

— Вот и я так думаю. Человек должен выбирать работу по своему характеру, где ему сподручней. Зачем мне сидеть в этом лесу? Придет осень, хоть волков здесь гоняй! А я же их боюсь…

И вдруг повеселела, оживилась:

— Ты вот о работе говоришь и совершенно правильно. Я тебе вот про самое главное и забыла рассказать. Помнишь Веру Смолянкину? С четвертого курса. Ну, за которой все хлопцы так и увивались, а она хоть бы глазом на них… Гордячка такая. Серьезная, ну и умная, ничего не скажешь, профессор советовал ей в аспирантуру пойти после окончания института. Так вот я встретила эту Веру в комендатуре.

— Тоже пригнали?

— Нет, работает там переводчицей!

Если к прежней болтовне Любки Надя относилась довольно безучастно, зная, что та может так молоть с утра до ночи, то последняя новость кольнула в сердце, встревожила.

— Постой, постой! Ты в самом деле видела ее? В комендатуре?

— Ну вот еще, обманывать тебя буду! Видела, говорю…

— Что ж она сказала тебе?

— Что она может сказать? Да и много ли мы там говорили? Ну работает — и все. Должен же человек что-нибудь делать, да еще в такое время. С головой девушка, с головой — такую должность занять!

— Завидуешь, Любка?

— А что ты думаешь? Это ж такая работа — никакого чорта не бойся, и еще уважение тебе. Тут я на короткое время в город выбралась, так и то сколько недоразумений. Один неприятности.

— Да-а-а, Любочка… — Надя встала, чтобы проститься. — Так бывай, может, еще встретимся…

— А ты заходи, обязательно заходи, тут околеешь от скуки. И если я в городе буду, тоже заходи. Новостей же теперь каждый день не оберешься.

— Может, и зайду. И вот что я должна тебе сказать на прощанье: куда бы ты ни попала, старайся всегда быть человеком…

— Как это — человеком? — встревоженно спросила Любка. — Что-то я тебя не понимаю.

— Что же тут особенно понимать? Человеком, и все. Ну, нашим человеком.



— А кто ж я такая? Человек, не кто иной.

— Об этом стоит подумать… Думать надо, Люба, серьезно думать. Ну, бывай!

Неприятное ощущение не оставляло Надю всю дорогу: «Это же настоящее недоразумение».

8

Вскоре в лесной сторожке Остапа снова стало тихо, спокойно, как прежде. Не собирались по вечерам люди, не слышно было радиоприемника, не проводились шумные совещания, на которых часто спорили Александр Демьянович и дядька Мирон, спорили порой долго, упорно. Но споры эти были совсем мирные. Оба они отлично понимали друг друга. Если и спорили, то разве для того, чтобы лишний раз убедиться в том, что мысли у них текут в одном направлении. Александр Демьянович нередко вслух мечтал, что он, если бы это было в его силах, собрал бы всех людей — их уже, повидимому, много в селах, деревнях, городах — и, соединив их в один кулак, так бы дал фашистам по затылку, что с них бы искры посыпались. Да ударить бы по городку, разнести всех в пух и прах, железную дорогу — к чорту, мосты все — к чорту, пусть тогда попрыгают…

— Ну, а дальше что? — спросил Мирон, прислушиваясь к его словам.

— Что дальше? Там видно будет.

— В том-то и дело, что видно будет. А теперь-то еще не видать. Залежался ты малость, комиссар, поэтому и нервничаешь. А главное, ничего сам не видишь. Сил у нас еще не так много, как ты думаешь. Конечно, люди есть и немало, но их организовать надо. Народ не опомнился как следует, не собрался с мыслями после такого удара, внезапного удара, как ты знаешь. А гитлеровцы криком кричат, во все колокола бьют, что с советами уже покончено, что наша армия разгромлена, что через неделю-другую они будут в Москве. Об этом кричат по радио, в газетах, листовках, в каждом приказе. В одну точку бьют. Что же ты думаешь, — народ глухой или слепой? Он чует, он видит, он прислушивается. Он, конечно, не верит фашисту, он не может ему верить, он ждет хорошего слова, хорошего совета от своих людей. А много ли он таких слов слышит сегодня? Мы должны ему это слово сказать, помочь народу организоваться. А для этого время нужно. Да не забывай, что гитлеровцев сейчас в городке, как чертей в болоте. Там и железнодорожный батальон восстанавливает мост, депо… Опять же аэродром, комендатура, жандармерия, полиция, железнодорожная охрана. За городком целый лагерь — там и военнопленные, и вольные. Дороги строят, мосты. В последнее время появилась сельскохозяйственная команда, новое начальство. Это уже по нашему сельскому делу. А ты говоришь чорт знает что: по городку ударить! Еще что ты придумал? По Берлину вот садануть бы нам с тобой!

Александр Демьянович улыбался:

— Ты не слишком близко принимай к сердцу то, что я говорю. Знаешь, Мирон, мне до того осточертело, опротивело мое безделье, что я, кажется, с голыми руками пошел бы на фашистов. Только бы не лежать вот так, прикованным к постели, неподвижно, как бревно или гнилая колода. Сгнить так можно, истлеть!

— Терпения, комиссар, терпения больше!

— Сколько же народу ждать и терпеть? — не унимаясь, кричал Александр Демьянович. — Разве мы, большевики, проповедовали когда-нибудь рабскую терпеливость?

— Да ты не волнуйся зря! Я не об этой терпеливости. Чтобы стать тебе как следует на ноги, придется и потерпеть немного, — вот о чем речь. Никуда не денешься!

Вскоре Александр Демьянович и Мирон оставили хату Остапа и переселились в другое место, которого не знали ни Надя, ни даже юркий Пилипчик, хотя он и любил хвастаться перед девушкой, что знает решительно все. Но тут и он вынужден был сдаться. Правда, по своей прирожденной любознательности он не давал Наде покоя, все выпытывал у нее, куда это могли деться комиссар и дядька Мирон.

— На фронт! — шутя отвечала Надя.

— Так я тебе и поверил, — обижался Пилипчик и торжественно обещал ей, что он ни за что на свете, никогда-никогда не скажет ей о своих секретах.

— Вот хоть бы на колени ты стала передо мной, руки мои целовала… Ну хоть бы плакала, умоляла…

— Так вот и зальюсь слезами из-за твоих секретов.

— Ну подожди же, если ты такая!

— А ты не грози, дурень. А то опять от дядьки получишь на орехи.

— Чего-чего, а этого от тебя можно дождаться! — Пилипчик ушел от нее, затаив в душе большую обиду, — он вспомнил, как Надя выдала дядьке Остапу все его тайники, из-за которых довелось-таки пострадать его ушам. Особенно за те два пулемета, которые он обнаружил у Дубкова и спрятал в другое место. Очень он знал тогда, кто такой этот Дубков, — может, он шпион немецкий. Так думал тогда Пилипчик…