Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 93

Как я уже сказал тебе, я его прозвал в честь моего пса, имевшего приблизительно тот же характер, — он настолько не имел ни малейшего понятия о том, что хотел бы сделать или что должен бы сделать, что мне в конце концов пришлось его пристрелить. Бог Фридриха фон Хоэннемзера был с ним более терпелив.

При всем при том Пилот благополучно вращался в обществе, которое, и в Европе особенно, лишь минимума существования требует от своих членов. К тому же он был богатый молодой человек, белый, румяный, с парой мощных икр, которыми немало тщеславился. Многие пожилые дамы находили его идеалом юноши. Я ему нравился, он был польщен, произведя на меня столь глубокое впечатление, что я даже дал ему прозвище. «Человек дал мне прозвище, — думал он. — Следовательно, я существую».

И вот когда он ко мне подошел, я тотчас заметил в нем перемену. Он ожил, он весь сиял. Так оживал и вилял хвостом мой пес Пилот в тех редких случаях, когда надеялся, что сумел доказать, что он подлинно существует. Возможно, в данном случае это было следствие дружбы с молодым человеком, явившимся под руку с ним в столовую гостиницы. Я тотчас почувствовал, что в течение вечера он непременно выложит мне этот козырь. Дорого бы я тогда заплатил за общество настоящего хорошего пса, и я вспоминал с тоскою моих старых собак, оставленных в Англии.

Он представил мне своего друга как барона Гильденстерна из Швеции. Не успел я и десять минут понаслаждаться их обществом, как мне было доложено, что барон у себя на родине слывет за великого сердцееда и соблазнителя. Я стал гадать — хоть слушал вполуха и был занят другим, — каковы же их шведские женщины. Те дамы, которые оказывали мне честь, разрешая их соблазнить, настаивали на том, чтобы самим решать, что будет в центре спектакля. Я был за это им благодарен, ибо таким образом достигалось известное разнообразие в монотонной комедии. Но в случае с бароном, совершенно очевидно, он сам клал определяющий груз на чашу весов. Вы могли предположить в нем недостаток пылкости, когда он описывал стати преследуемых им красоток. Но никак не тогда, когда он переходил к единственному предмету, непременно достойному вашего восхищения. Из его рассказов явствовало, что все его дамы были в точности одного покроя, и такого именно, какой никогда мне не попадался.

Я не мог понять, зачем, будучи во всех приключениях единственным героем, он тратит столько сил и трудов ради бесконечного повторения одного и того же. Ибо очевидно было, что не было предела тем тяготам, какие он на себя с радостью налагал. Но, сам тогда молодой человек, я более всего поражался его неслыханному аппетиту.

…Постепенно из нашей беседы, становившейся оживленней по мере того, как мы одну за другой осушили несколько бутылок вина, я извлек ключ к натуре юного шведа, и это было одно-единственное слово: «Состязание». Жизнь была для него ристалищем, на котором желал он победить всех других бегунов. Я и сам в детстве любил состязания, но уже школьником утратил к ним интерес и, если что-нибудь не оказывалось лично в моем вкусе, считал нелепым гнаться за ним оттого только, что оно приглянулось другим. Но вовсе не так рассуждал этот шведский барон. Ничто в целом свете не было для него хорошо или дурно само по себе, он искал мерила извне. Он ждал знака, он, как рысь, выслеживал то, что ценят другие, чтобы их обогнать и завладеть добычей. Таким образом, он даже более зависел от других, нежели Пилот. Наедине с собою он совершенно терялся и одиночества боялся, как самого дьявола. Сидя против него за столом, я пытался представить себе его лицо, когда он один, — и это никак мне не удавалось. Я заключил из его рассказов, что в прошедшем своем видел он лишь бесконечную череду побед над бесконечной чередой соперников, и ничего больше, — а он был несколькими годами меня старше и несколько дольше успел побыть на этом свете. Ни соперники, ни жертвы не составляли для него ровно никакого интереса, он не способен был ни на восхищение, ни на жалость, — да, я думаю, ни на какое чувство, кроме зависти или презрения.

И, однако, он был вовсе не дурак. Напротив, он был смышлен и хитер. Он принял личину добродушного, прямого, открытого малого, пусть слегка неотесанного, но достойного снисхождения за простоту и сердечность. И в этой личине он тайком выслеживал вас внимательным взглядом, чтобы, когда вы всего менее этого ожидаете, ринуться, как быстрый, неустанный охотничий пес, вам наперерез. Не имея нервов, которые другим людям причиняют столько хлопот, он, без сомнения, овладал удивительной силой и выдержкой и в своях собственных глазах, и в глазах многих был гигантом в сравнении с обычными людьми, обремененными воображением и чувством жалости.

Эти двое моих знакомцев прекрасно ладили, ибо Пилот благодаря тесной дружбе лихого юного шведа обретал несомненное существование: «У меня есть друг, гроза женских сердец, следовательно, я существую», — думал он, а барону льстило, что он затмил всех прежних друзей богатого германца — и тот от души восхищается им. Они, в сущности, прекрасно вы обошлись без меня. Но их тянуло ко мне, как магнитом: Пилот хотел похвастаться передо мною своим другом, а барон с высунутым языком бежал по следу, вынюхивая, что я ценю и чего добиваюсь, чтобы перехватить это у меня.

Скоро я так наскучился историями барона, что обратился к Пилоту — его не часто этим баловали, — и, вдохновленный, он развернул передо мной великую повесть своей жизни.

— Ты, верно, не захотел вы, чтобы тебя видели в моем обществе, Линкольн, — сказал он, — если вы ты все знал. Я в опасности, покуда не пересек границ Швейцарии. И стены имеют уши в этой мятежной стране.

Он помолчал, навлюдая, какое впечатление произвели на меня его слова, и затем продолжал:

— Я теперь из Люцерна.





Я узнал, что в городе были волнения, но никак не предполагал, что Пилот в них мог быть замешан.

Там было жарко, — сказал он. Бедняга Пилот! В его застенчиво ухмыляющихся устах и чистейшая правда казалась грубым вымыслом, тогда как барон, я уверен, мог громоздить горы лжи с такой уверенностью, что слушатель ни на миг не усомнился вы в его праведности.

Я застрелил человека в уличном бою третьего марта, — сказал Пилот.

Я знал, что на улицах шла борьба между защитниками власть предержащих и в особенности духовенства, с одной стороны, и взбунтовавшимся простонародьем — с дpyгой.

— Вот как? — сказал я, ужаленный юной завистью к участнику схватки. — Ты убил бунтовщика?

Пилот всегда казался мне в высшей степени респектабельной бездарью, и я ни на минуту не усомнился, что он защищал духовенство, и это умеряло мою зависть.

Пилот покачал головой с гордым и таинственным видом. Минуту помолчав, он сказал:

— Я увил капеллана епископа Санкт-Галленского.

Убийство это наделало шуму, о нем писали газеты, убийцу разыскивали. Меня изумило, что столь важное деяние выпало на долю Пилота, и я попросил его рассказать все по порядку. Барон, которому скучно было слушать о чужих подвигах, уже не следил за беседой, пил и смотрел на входящих и выходящих.

— Покидая Кобург, — начал Пилот, — я намеревался провести в Люцерне три недели у дяди своего де Ваттелилле. И когда я уезжал, все элегантные дамы одна за другой приходили ко мне, прося привезти из Люцерна шляпку от шляпницы, которую они называли мадам Лола. Эта особа, уверяли они, славится по всей Европе. Знаменитые фрейлины и столичные красавицы к ней съезжаются шить шляпки, и никогда еще не было такого гения в истории дамской моды. Разумеется, я рад был услужить дамам родного города и отправился в путь, набив карманы шелковыми образцами и даже — веришь ли — локонами, дабы мадам Лола могла подобрать к ним соответствующую шляпку.

Однако в Люцерне я окунулся в водоворот споров политических и совсем забыл про мадам Лолу, если бы однажды вечером, ужиная в компании важных деятелей, я вдруг не вынул из кармана вместе с носовым платком шелковый лоскут — и тут мне пришлось объясняться. К моему удивлению, беседа тотчас переметнулась на шляпницу. Все присутствующие женатые господа, политики и духовные особы, оказывается, ее знали. Да, верно, подтвердил сидевший во главе стола епископ Галленский, женщина эта — гений. Одним касанием руки, как волшебной палочкой, создает она чудеса элегантности, и знатные дамы из Санкт-Петербурга, Мадрида и даже от папского двора совершают паломничества в ее мастерскую. Но мало того, подозревают, что она видная заговорщица и предоставляет свое ателье для свиданий опаснейших революционеров. И тут она опять проявила себя как гений — как некая Цирцея, направляющая события все той же маленькой ручкой, и самые неотесанные из ее приспешников готовы за нее идти на смерть.