Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 64

– Нет уж, милейшая Анна Николаевна, я объяснять ничего не буду. А тот, кто желает получить объяснения, пусть обратится к творчеству Игоря Северянина.

По бледному лицу поэтессы расплылись бесформенные алые пятна.

– Так эта нахалка нам Северянина читала? Да как она посмела?! И Вы не вмешались, не прекратили этот балаган?

– Не может быть, – растерянно сказала её подруга. – А кто её вообще сюда привёл, эту дрянь?

Танька услышала шаги в коридоре и замерла. «Слава Богу, мимо. Ничего, скоро они разойдутся, и тогда я выберусь отсюда, пойду домой и никогда больше здесь не появлюсь».

– Выходи, Чалая, я знаю, что ты здесь, – услышала она голос седого, и сердце её вновь забилось, как у пойманной в силки птички. Она вышла из своего убежища и тихо сказала:

– Простите меня, Сергей Викторович, я и сама не знаю, как это случилось. Я не хотела, честное слово.

А он смотрел на неё и вспоминал, как лет тридцать назад сам сидел под этой самой лестницей, только стены здесь были тогда выкрашены в какой- то другой цвет.

Седой улыбнулся нахлынувшим воспоминаниям.

– Да будет тебе, Чалая, не оправдывайся. Запиши-ка лучше мой телефон и адрес. Есть на чём?

– Есть, – шмыгнула носом Танька, доставая из кармана джинсов маленький, изрядно потрёпанный блокнот.

– Я жду тебя через неделю со стихами. Только обязательно позвони накануне, лучше вечером.

И, уходя по широкому светлому коридору, добавил:

– Со своими стихами, Чалая, со своими. Северянин в моей библиотеке давно есть.

Оглавление

Долг

Я не был в родном городе давно.

Пятнадцать вёсен прошло с тех пор, как нога моя в последний раз ступала по серым, отполированным временем булыжникам на мостовой центральной улицы. Её-то и касался Каретный переулок; не пересекал, не упирался в неё, а именно касался, и носила эта улица название Косвенной не случайно.

В точке прикосновения стоял старый дом в три этажа. Большая часть окон выходила в Каретный, а остальные смотрели на широкую нарядную Косвенную. Были эти окна глазастыми и любопытными в отличие от тех, что робко выглядывали в тихий переулок, заросший сиренью.

К моему немалому удивлению старый дом и старый орех преспокойненько стояли на своих местах. Окна, выходящие в переулок, были распахнуты как пятнадцать лет назад, и показалось, что если сейчас свистнуть, то из крайнего окна высунется взлохмаченная голова и крикнет: «Ну что, соловей-разбойник, свистишь? Давай, поднимайся, завтракать будем…».

Я взбегу по винтовой лестнице, пройду по деревянной галерее балконов и попаду в светлую кухоньку с симпатичными «ситцевыми» обоями и портретом Александра Вертинского в золочёной рамочке; на круглом столе румянится аппетитная горка оладий, в запотевшем глиняном глечике – холодные сливки. А у поющего примуса хлопочет мама Лёнчика – тётя Люба, маленькая женщина с приветливым, добрым лицом.

В дверях появится взъерошенный Лёнчик с вечной своей гитарой, скажет: «Вот послушай, ночью сегодня напел; работы не так много было, вот…». И начнёт наигрывать мотив, который сразу захватит в плен душу и опутает сердце, и будут они оставаться в плену до следующей песни, написанной Лёнчиком.

Он был старше меня всего на полгода, но давно уже работал – кормил семью. У Лёнчика подрастал младший братишка Толик, а отца не было, погиб, спасая человека во время аварии в нашем порту. Тётя Люба осталась с двумя детьми на руках. Учиться после школы ему не пришлось, а я поступил на журфак в университет и первое время испытывал чувство стыда, за то, что я учусь, а он пашет по ночам, чтобы помочь матери. А ещё я испытывал чувство зависти: так играть на гитаре и петь умел только он – Лёнчик.

«Послушай, сам не знаю – откуда она взялась, песня эта…» – говорил он, наигрывая и напевая тихонько, а солнечный луч метался внутри деки, и гитара светилась золотым светом, и от этого света на кухоньке становилось ещё уютнее и теплее.

Приходили ребята с Каретного, к вечеру помаленьку собирались и девочки, – все знали – Лёнчик сегодня дома, значит – гитара до утра. Всё тогда было просто: ночи – короткими, будущее – светлым, дружба – вечной.

Но пришло время, взрослая жизнь раскидала нас по Земле, изменила наши лица, наши взгляды и улыбки, наши голоса… В одном могу поклясться: никто и никогда не забывал старый дом в Каретном переулке, точку касания с широкой нарядной улицей, по которой уходили мы в другую, взрослую и чужую жизнь. Каждый из нас свято верил в то, что если занесёт его случайным ветром в родной город, то он обязательно заглянет сюда, в Каретный…

Я и не заметил, как поднялся по винтовой лестнице. Деревянная галерея во многих местах прогнила и грозила обрушиться. Но я всё-таки прошёл и у знакомых дверей остановился на мгновенье. А вдруг…



На мой стук дверь открыла старушка в фартучке и низко повязанном платочке.

– Проходи сынок, проходи. Только рано ты что-то, мы ж вроде как на вечер договорились.

– Тётя Люба, вы меня не узнаёте?

Она посмотрела на меня, прищурилась:

– Погоди-ка, сейчас узнаю… Саша Соловьёв, верно ведь?

– Верно, – улыбнулся я.

– А я не разглядела сначала, думала, это за деньгами пришли.

– Ну, как живёте, тётя Люба? Как Лёнчик ? Пашка как?

Она вытерла слезящиеся глаза уголком платка.

– А ты, что же, сынок, не знаешь ничего? Умер Лёнчик, сороковины сегодня… А Пашка в Америке, лет пять уж… А я вот долги отдаю. Приходят: должен, мол, был. Ну, куда денешься, спросить-то уж не у кого.

– Что за долги? – отвернулся я к окну, смахнув слезу. Вроде как нельзя мне – мужик.– Лёнчик в больнице умер?

– А вот, позвонили, – брал мол, в долг. А раз брал – надо отдавать. Долги всегда отдавать надо, сынок. А ты-то откуда знаешь, что в больнице? Сердце не выдержало – так врачи сказали…

– Да так, почувствовал.

Нельзя было не почувствовать, он жил на износ. Он работал до изнеможения, а если гулял – то на полную! Любил – так всем сердцем, на всю жизнь. И другом был верным и надёжным. Такие люди не живут долго, сгорают, к сожалению или к счастью, я уж не знаю. А вот крохоборы…

Чувствуя, как внутри всё закипает, я согласился:

– Это вы правильно сказали насчёт долгов. Я ведь за этим и пришёл, вот только не успел, видите, как оно получается. Простите меня…

– Что ты, сынок, что ты, – заплакала тётя Люба, и показалась мне маленькой обиженной девочкой, за которую и заступиться-то некому.

Выгрузив из бумажника всю наличность, я в душе порадовался, что её было немало. Сегодня утром снял приличную сумму, словно чувствовал – пригодится.

– А когда это ты задолжал-то Лёнчику, сынок? Да много как… ты сам-то при деньгах остаёшься, соловушка?

– Было дело, – как можно убедительнее вздохнул я, размышляя о том, какая ж это сволочь долги собирает, да ещё на сороковой день. Посмотрим. Поезд у меня всё равно ночью, так что есть возможность в глаза этому подонку заглянуть. Неужели из наших кто? Быть того не может! Были среди нас разные люди, но подонков и крохоборов не было, это точно.

– Темнишь ты, соловей-разбойник, – тетя Люба смахнула со стола невидимые крошки, а у меня сжалось всё в груди: так она меня назвала, как раньше. – Ой, да что ж это я. Ты ведь голодный, сынок. Давай-ка, поешь – я быстро.

Лёнчик был настоящим другом, и если кому-то из нас были нужны деньги, мы знали – он в лепёшку расшибётся, а найдёт. Сколько раз я зависал у него… Бывало, что и он у меня, но никто никогда эти долги не считал. Да и считать никто не стал бы. Так, во всяком случае, думал я до сегодняшнего дня. И – ошибся. Кто-то посчитал, всё до копеечки посчитал. Кто?

Видимо, вопрос свой я задал вслух, потому что тетя Люба ответила мне:

– А Серёга Осадчий, помнишь такого?

Ещё бы, кто же его не помнит, и раньше высоко летал – сын адвоката, а теперь и подавно. Мать мне писала как-то, что в «новых хозяевах» сейчас ходит, а видишь, не постеснялся старый долг потребовать.