Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 156

Но как же понять эту вспышку эндогамии в конце эпохи Просвещения? По большому счету она не повлияла на прежнюю географию браков, сохранившуюся в неизменности во время революции классической эпохи. Эндогамная Северная Европа менее склонна к инцесту. Может быть, за исключением страны бокажей — Нормандии. Северная Нормандия — царство кровосмешения, что отнюдь не означает, будто люди женятся на двоюродных сестрах. Инцест — это позор, он проходит по разряду греха. Колебание между эндо- и экзогамией составляет один из аспектов выбора. Эти две Европы противопоставлены друг другу даже по языку. Составьте карту оскорблений, скрупулезно сохраненных протоколами тысяч судебных процессов. На севере оскорбление прямое: оно задевает сексуальное поведение оскорбляемого. На юге — косвенное: оно задевает сексуальное поведение наиболее почитаемой представительницы группы. Между «импотент несчастный» и «сын шлюхи» пролегает географическая граница, определяющая сущность отношений не в паре даже — в семье. Средиземноморское оскорбление — отчуждающее, оно предполагает эндогамную структуру семьи. Север, где предпочитают экзогамию, свободнее; действительно, здесь выбор строится на других основаниях. Многовековая тенденция подвергает две Европы — ту, где охотно выбирают двоюродную сестру, и ту, где отдают решительное предпочтение иностранке, — опасности исчезнуть; она ослабляет давление географических факторов, она способствует расширению сферы общения, в том числе, несомненно, и для эндогамного захолустья.

Кратковременное распространение браков между кузенами в XVIII веке представляет собой один из аспектов распространения интроверсии. Эту метаморфозу можно вслед за демографами связывать с распространением групп, широко прибегающих к контрацепции и тем самым ограничивающих выбор путем сокращения потомства. Однако более убедительным кажется более общее объяснение. В век долгих ухаживаний, в век концентрации эмоциональной жизни в рамках бинарного семейного ядра, в век сдержанности как фундаментальной этической ценности выбор супруга приобретает исключительное значение: двоюродная сестра внушает уверенность, она принадлежит к ближайшему окружению; она в меньшей степени, чем девушка из чужой семьи, подвержена опасности сексуальной дисгармонии, ведь между кузенами неизбежно происходит тихое взаимное воспитание чувств. Многие откажутся перейти этот рубеж.

Была ли наконец одержана эта трудная победа? Ныне в этом нет никаких сомнений. Мы знаем, что отчасти она действительно была одержана. Оней и Крюле демонстрируют очень низкие цифры рождения внебрачных детей. На основании нормандских данных мы получили 0,5 % с одной стороны, 2,3 % с другой. Для Бретани и Анжу, вместе взятых, исследование дает 1,13 % в период 1740–1829 годов. Для всей сельской Франции в XVIII веке — 1,5–2 %. Даже с учетом городского населения мы, скорее всего, получим чуть больше 2 %. Вспомним об аномалии в 30 %, характерной для восточных кварталов Парижа накануне революции. Городские нравы не столь значительно отличаются от крестьянских. Деревенские девушки рожают в городе. Такой городок, как Вильдьё, населенный ремесленниками и очень плодовитый, напротив, демонстрирует относительно низкие проценты; Байё — повышенные.

Проблема незаконнорожденных детей неотделима от добрачных зачатий. В стране бокажей 15–20 % первенцев могли быть зачаты до брака. Вероятность добрачных сексуальных связей в Нормандии, включая и те, которые не привели к зачатию, мы оцениваем примерно в 25 %. Этот уровень подтверждается Англией: в лондонском бассейне он превышает 10 %, уровень менее контролируемого Севера. Во Фрисландии и Прибалтике предшествующий свадьбе период встреч, как кажется, имел более выраженное сексуальное содержание. Заметим попутно, что вероятный масштаб добрачных сексуальных связей в терпимой Франции XVIII века оказывается таким же, какой фиксируется в социологических трудах Жирара для Франции накануне первых изменений 1920–1924 годов, предшествовавших куда более резкому скачку, наблюдавшемуся с 1963 года.





Великим переменам в области брака, которые, как мы видели, зарождаются между концом XV и концом XVI века, становятся более отчетливыми в XVII веке, укрепляются в XVIII веке и усиливаются, доходя до максимально возможного предела, в XIX веке, прежде чем сойти на нет на рубеже 40— 50-х годов XX столетия, можно было бы посвятить отдельную книгу. Они составляют «методический дискурс» глубинных социальных процессов, они лежат в основе общей теории традиционного общества, и в первую очередь именно они позволяют рассматривать как отдельный феномен Европу эпохи роста.

В рамках европейского единства обнаруживается почти безграничный спектр возможностей. Мы предпочтем уделить максимум внимания региональным различиям. Как ни парадоксально, эти региональные различия тоже составляют завоевание эпохи Просвещения. Диапазон вариаций в классической Европе был более ограниченным. У пионеров исторической демографии классическая Европа создавала ощущение спада. Некоторый кризис среди социальных верхов на Западе, цепь катаклизмов в Германии и России. После 1730 года на смену этой географии спада приходит география подъемов. Восемнадцатый век, соединивший прогресс с разнообразием, отделивший регионы, кривая роста которых близка к горизонтали, от областей стремительного взлета, выступает как завершение длившегося с 1670 по 1730 год периода неопределенности, который английские историки называют vital revolution. Vital revolution начинается с долгого и тяжелого периода; во Франции кризис 1693 года стал французским вариантом европейского кризиса. Око циклона не стоит на месте: 1698 год в Скандинавии принял эстафету у французского 1693-го. В Швеции в 1698 году смертность в некоторых округах достигала 9—16 %. В финской провинции Тавастланд во время голода, который разразился там несколько раньше, в 1696–1697 годах, потери достигали 30–35 %. Всем известно, что на Британских островах в 1680–1710 годах численность населения не растет, а во Франции, достигнув максимума, который Жак Дюпакье помещает между кризисами 1693–1694 и 1709–1710 годов, она начинает медленно убывать. Долгая Северная война (1699–1721), прибалтийская версия французской войны за испанское наследство, добавляет мрачных красок в унылый скандинавский пейзаж тех трудных лет.

Вспомним также, что на разных хронологических этапах разыгрывается история чумы. После ужасной вспышки 1630—1640-х годов в густонаселенной Центральной Европе чума постепенно отступает благодаря эффективным действиям государства. Эпидемии 1660-х годов носят локальный характер. Во Франции государство победило; во Франции, но не в Испании, где власть слишком слаба, чтобы следовать драконовским требованиям борющихся с чумой врачей. Отсюда— третья волна (1680–1685 годы), конечно менее опустошительная, чем в 1599–1603 и 1649–1653 годах, но тем не менее унесшая жизни 250 тысяч человек. Марсельская чума 1720 года, ставшая дорогой платой за минутную невнимательность, по большому счету ничего не меняет. Постепенно изгоняемая с земель, лежащих к югу и западу от линии Фрисландия — Триест, чума обосновывается на севере, чередуясь там с тифом. За продовольственным кризисом 1709–1710 годов в Северной Европе последовала эпидемия чумы, и в этом — коренное отличие от французского варианта: здесь — голод и эпидемия, там — недоедание, но без чумы. Эпидемия внезапно и загадочно разражается в 1708 году в Силезии и в различных районах Польши, ее очаги тлеют и во многих других регионах. Из-за перемещения войск и слабости власти в гиперборейских странах практически невозможно добиться изоляции больных. Эпидемия распространяется и опустошает Северную Европу, охваченную крупномасштабной войной за труднодостижимое равновесие; Бранденбург, Померания, все балтийское побережье оказываются в списке жертв великой северной чумы. В Данциге чума унесла 32,5 тыс. жителей города и ближайших предместий — цифра, сравнимая с марсельским рекордом 1720 года. Население Копенгагена в 1710–1711 годах сократилось на треть. Жестоко пострадали Кёнигсберг, Рига, Стокгольм, Упсала и Хельсинки. Хэл-лайнер напоминает также, что, по достоверным источникам, в 1711 году в Восточной Пруссии после эпидемии временно заброшенными оказались 11 тыс. хозяйств. Остановленная в своем продвижении на восток непроходимыми лесами и болотами, чума поворачивает на запад. В 1712 году она проникает в Богемию и Австрию; в 1713-м великая северная чума добирается до альпийских предгорий Баварии.