Страница 5 из 90
— Извини, я отлучусь на минутку.
Ирена как бы рассеянно сунула салфетку в карман. В сумочке лежало лекарство от жестокой изжоги (сестра обещала: «волосатая будет») и авторучка. Пронеслась сквозь строй поварят.
Выплескивала в туалете слова:
«Мелкие муравейчики цепкими лапками обхватили мир будто мяч
Развесили везде тесемочек красного цвета и сами запутались в них
Как полицейские, навешивающие перед домом с убитым желтую ленту — „police line, не входить“, они огородили, они загнали в капкан сами себя.
Они говорят: в течение пяти первых месяцев надо скрывать факт появления новой жизни на свет
Они говорят: придя с улицы, оботри подолом рубахи лицо, чтобы смыть с себя завидущие злобные взгляды
Они говорят: появившись на свет, ребенок присматривается, хочет ли он в доме родителей жить, а если не видит их доброты, то погибает — т. е. уходит туда, откуда пришел
Они говорят: от солнца на спине могут появиться темные пятна
Они ощущают себя в безопасности, придумав полный опасностей мир и мелочную, маломощную магию, чтоб с ним бороться.»
Облегчилась и пошла за стол доедать бланманже.
Дождь лил как из ведра. Хмуромордый метрдотель-перуанец, с вышколеной рукой, заложенной сзади за хлястик, смотрел напряженно, прицельно в окно — никого нет.
На ступеньки, ведущие в ресторан, взошли два худых гея: один придерживал тощий сложенный зонт, второй закуривал, вертел изящными пальцами тонкие спички.
Парни читали меню, мялись, а четверо посетителей пустынного ресторана, затаив дыхание, разглядывали их изнутри — зайдут-не зайдут?
Геи ушли. Метрдотель продолжал брать на мушку мокрую темень. На кухне мексиканские поварята смотрели футбол и точили ножи.
…Удобно выпятившись, рассупонясь, рассевшись; прихлебывая невинно-сладкий, неслабо опьяняющий писко; похлопывая по шевелящемуся животу и стащив башмаки; раздуваясь от радости, сытости, гестации, гордости, звонить по мобильному (десертное меню под рукой), а в ответ на просьбу отца, опустившего перед матерью хвост, опустившегося с первого с ней совместного дня, в ответ на его прогнуто-просящее «не принесете ли маме перуанской еды?», со смешком сказать «нет».
С чавканьем отгрызая хвост у креветки и умножая коварным контрастом затрапезный триумф, воображать, как мать там лежит и, может быть, умирает, пока ты тут, подобно Гаргантюэлю, смеешься и ешь; представлять, как она лежит в однобедрумной бедной квартире, вызывая жалость к себе — а ты, раскошелясь на роскошную композицию из красочных блюд (желтый соус, зеленый шпинат, красные раки), приходишь в восторг от этого — используем ее любимое выражение — «чумного пира».
Вечером, приехав домой и увидев в холодильнике латку с куриными лапками и сгинувший сгнивший салат (дали слабину кусочки, просели кружочки), зачем-то представить, что таким же разложенным на составляющие (все гниет по кусочкам, отдельно), разложившимся запахом несет от ее тела — аминь.
Стеклянная банка с салатом стоит в холодильнике.
Стекло прозрачное, чистое — а внутри видна гниль.
Замурованы котлеты в фольгу.
Расчлененные усталыми желтыми пальцами помятые помидоры, прогорклые, с горькой кожицей огурцы — чтобы внутри недосягаемой далекой квартиры дочура (страшно, надо ехать за мост), а внутри дочки внучка питались и поправлялись. «Питание — это и есть воспитание» — провозглашала она.
— Что тебе приготовить, родная?
Если прочтет эти строчки — умрет.
* * *
В поисках минералки Ирена глянула в холодильник, но там ничего не было кроме останков будто бы обмазанной салом голубоватой индейки, которую сготовила мать.
Принялась открывать шкафчики над плитой один за другим. Распахнула дверцу — и с верхней полки вдруг отрыгнуло гладкое, бесшерстное существо. Она закричала, а потом покатилась со смеха. Это был силиконовый рак.
Принеся его, мать несколько раз ему нажимала на спинку, и он пронзительно и долго пищал. В тот материнский визит, только Ирена успела выйти из детской комнаты в туалет, как рак, подвешенный за веревочку, уже болтал ногами под потолком, чуть повыше картины с итальянскими Альпами. Когда свекровь убралась восвояси, муж Ирены снял рака и отправил его на перевоспитание в кухонный шкаф.
В прошлый раз, когда мать Ирены привезла говорящего голыша, муж содрогнулся.
Ирена сказала:
— У нее целая коллекция там. Помнишь тех больших в коридоре… сидят вокруг чайного домика с игрушечным рыбаком и настоящими ракушками… или аэропортовских в нарядных национальных костюмах и в окружении шотландских, длинноволосых собак…
— Передай ей — все, что угодно, хоть медвежат. Но не голышей.
— А что, у тебя что-то связано с ними?
Муж объяснил:
— В юности меня впечатлил один фильм. Там был убийца-маньяк. Его мысли режиссер — тоже не совсем нормальный психически, знаешь, такой всклокоченный Клаус Кински итальянских кровей — выразил с помощью куклы. Зритель видит на экране мертвое тело в крови и руку убийцы. А вместо лица ненормального показывается этот голыш.
— А я тоже смотрела, — сказала Ирена. — Там еще кукла говорила вместо маньяка. Рублеными короткими фразами будто ребенок. И голос запредельный, писклявый такой. Помнишь, про берущего уроки пения официанта-певца, которого потом в ванне найдут. «Этот человек слишком любопытен. Он мне не нравится. Кто это? На нем голубая рубашка. Он так убого одет. Мне кажется, он что-то замыслил. Я беспокоюсь. Мне плохо. Почему у него такой странный вид? Я заболел. Пора его наказать».
— Стоп! Баста! — закричал муж. — У меня та сцена опять перед глазами стоит!
Ирена вскрыла одну из навязанных матерью пластмассовых мисочек.
Запах вырвался из затхлой пластмассы и полетел к потолку.
Сразу выбросить продуктовые подношения она не могла (жалко было такую нелепую мать), и посему со временем они сопревали и принимались выпирать, вспучась, из влажных коробок: проседали креветки, кровавела свекла, мед залеплял полки липкими лужами, изумрудные снежинки разрастались на хлебе и что-то густое, коричневое начинало течь из салата с яйцом.
…Эти бледно-зеленые, подгнившие кружочки кольраби (нар е зала, чтобы дочь без промедления клала в рот витамины), имбирный корень, котлеты либо вымоченные в молоке кусочки морковки — как будто ее такое схожее с моим тело. Не могу взять в рот ни куска.
А ведь когда-то — когда мне было семь лет — и мы отправлялись в поход за грибами (болоньевая куртка, складные ножи, стоящие носами к порогу резиновые сапоги и сухие, девственно белые, еще не пропитанные влажным грибным духом корзинки) — я любила обыкновенные яйца, которые она варила вкрутую для меня и моей младшей, еще не подозревающей о своем бесплодье, сестры.
Любила выращенные родителями в парнике твердые, колючие огурцы.
Зеленые как яблоки, мелкие как ягоды, помидоры (те, которые через двадцать пять лет вызовут рвотный инстинкт).
А также смуглую, облитую, как загаром, соусом курицу, которую она, набивая цену своим кулинарным рецептам (и заставляя наши рецепторы трепетать), называла «цыплятами табака».
Работая над статьей ко Дню Матери и подхлестывая воспоминаниями чувство пьянящей вины, Ирена строчила:
«Отчего я на нее затаила обиду? Оттого ли что, сама не умея одеваться по моде, она, придирчиво оглядывая меня по утрам и одергивая на мне сарафан (я вырывалась), спрашивала: „ну почему на тебе все так отвратно сидит?“ Оттого ли что, беспокоясь, все ли дает своим детям, без стука заходила в подростковую, подозрительно притихшую келью с тарелкой, полной еды? Оттого ли что, неуверенно чувствуя себя „на глазах всего света“, запрещала нам приглашать в гости друзей? Что ругала отца, когда он, засунув вихрастую, витающую в облаках голову в холодильник, съедал приготовленный мне — из всего самого дефицитного — „оздоровительный“ бутерброд? Что отправляла его на болото за продрогшей брусникой и клюквой, так что зимой семья могла пить питательный сок? Оттого ли, что всегда была мнительной, чувствительной, злоязыкой, не позволявшей себе слишком близко приближаться к собственным детям — но из-за каких-то собственных, глубоко запрятанных, нанесенных в детстве или юности ран, а не потому, что была холодна».