Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 18

Снег смутно белел в темноте. Броня уже остыла, и окалина мазала ладони.

Жизнь начиналась, и уже пять часов длился его день рождения.

Потом он жалел, что не взял часы — никакой мистики, просто забыл.

Демобилизовавшись, он несколько раз вспоминал эти часы.

Они с братом долго ходили по магазинам, и только теперь наконец младший увидел в витрине ГУМа то, что им нужно. Это были часы со звездочкой вместо цифры «двенадцать», звездочкой, что светилась в темноте. Старший брат тоже обрадовался, и блестящая кожа на его щеке еще больше зарозовела.

И вот мы поехали за этим подарком на двойной день рождения.

Танкисты сидели рядом, и я удивлялся тому, как они похожи, хотя разницы у них было лет пятнадцать. И эта детская любовь к будущему подарку меня действительно растрогала.

Вот это я понимал и отчего-то вспомнил детство, вернее, то время, что было «до войны» и приходилось на старшие классы школы.

Тогда все еще были живы, и к отцу пришли гости.

Один был газетчик — кажется, из «Известий». Мне он подарил карточку Чкалова с автографом. Он вообще водил знакомство с небожителями — летчиками и полярниками, летал на Северный полюс.

И вот он стоял посреди столовой в форме батальонного комиссара и рассказывал о только что кончившейся финской войне.

— Вот, — говорил он. — Интересная тема для рассказа. Тяжелый танк идет на подавление огневых точек противника. В большом удалении от своих позиций и перед самыми неприятельскими машина увязает в болоте. Ни тпру ни ну. Все попытки бесполезны. Командир советуется с товарищами. Решают уползти обратно и затем вернуться с буксиром. Водитель отказывается покидать машину. Настаивают. Бесполезно. Экипаж уползает, противник замечает это, открывает огонь.

Корреспондент взмахнул рукой:

— Водитель задраивает люки. Через некоторое время у танка собирается враг. Пробует люки — не поддаются. «Люди ушли, мы сами видели». Однако для острастки дают несколько выстрелов в смотровые щели. Водитель затаился, молчит. «Убит, наверное. Что будем делать? Сжечь?» — «Нет, зачем. Вызовем подмогу, отведем к себе, пустим против хозяев этой машины»… Скоро прибыли три танкетки крага. Прицепили тросы и вытянули машину из болота. Как только она оказалась на твердом грунте, водитель включил моторы, полоснул растерявшихся конвоиров из пулемета, развернулся и повел машину к своим. За ним, влекомые тросами, упираясь, громыхали три танкетки. Так они и дошли до неожиданной для них базы!

Женщины восхищались, а отец сказал хмуро:

— Кончал бы ты петь, Лазарь. Пойдемте лучше к столу.

И они задвигали стульями, а меня погнали делать уроки. Я думаю, что если бы Ване кто рассказал такое в сорок втором, то он просто плюнул бы под ноги рассказчику. Нет, Ваня не плюнул бы — он из крестьян, не преломил бы уважения перед газетчиком.

А вот я к концу войны был бешеный, я бы, может, и не плюнул даже. До трибунала б докатился.

Мы купили часы и тут же обмыли их в рюмочной на улице Герцена. Ваня лишь пригубил, а мы с его братом крепко выпили, и вдруг танкиста-погорельца повело. Мы стали говорить о будущей войне, никто не сомневался в том, что война скоро будет, и в том, что наши танки — лучшие в мире. Но только у американцев была бомба, а у нас были ракеты.

— Я верю в интернационализм, — сказал он. — Негры не будут воевать за американцев. Я верю в братство народов. Я воевал с поляками — с первой армией Войска Польского. У нас было жарко под Студзянками, у нас пожгли половину роты. И тут пришли поляки, пять танков. Меня прикрывал один, с бортовым номером 102, с надписью «Рудый» по правому борту.

Польский танк прикрыл нас, пока мы, как зайцы, прыгали по полю в разные стороны.

Через три дня я вместе с нашим уцелевшим мехводом, пришли к полякам. Оказалось, что из Польши там всего двое — польские части, танковые и авиационные, комплектовались в основном нашими. Наши были в основном офицерами — вот поляки и хоронили своего русского командира. Я застал их, выжигающих гвоздем на фанерке фамилию «Тюфяков». Они уже дошли до буквы «К».

Четвертый польский танкист был грузин с какой-то длинной фамилией, что больше подходила какому-то упырю, а не честному сержанту.

Вот тогда я поверил в наше братство — в интернационализм.

Немецкое наступление 1941 года и то, что я видел в освобожденных городах, уничтожало мою веру в интернационализм. И вот поляки, что воевали в своей форме, напоминавшей мне о Пилсудском, о позоре Красной Армии в 1920 году, который сами поляки называли не именем чужого позора, а «Чудом на Висле». Второго чуда не вышло, и мы стояли на Висле, наблюдая, как горит Варшава, а солдаты генерала Берлинга гибли в тщетных попытках закрепиться на том берегу.

У танков не было запаса хода, а в пехоте было по сто человек на батальон.

Я слушал танкиста и вспоминал о том, как плакали эти поляки, смотря на зарево на том берегу. Один из них выл как волк, смотря на отражение огня в воде. Я про себя думал, где он был в двадцатом году, том году, когда я еще не родился — с Пилсудским или с Тухачевским?

Тухачевский в то время уже умирал от рака в Кремлевской больнице, хотя этого, конечно, мы еще не знали. Черт знает, что он думал, читая донесения с фронта, когда русский маршал Жуков завершал его дело под Варшавой спустя четверть века.

Я потом читал воспоминания Тухачевского, явно написанные за него каким-то газетчиком. Воспоминания были гладкие и скучные — для тех, кто умел читать между строк, в них можно было уловить указания на то, как надо теперь относиться к прошлым войнам.

А потом Тухачевский умер — в сорок шестом, и его хоронила вся Москва, за исключением родственников тех маршалов, что он подвел под расстрел. Впрочем, родственников Ворошилова, Буденного и Кулика давно не было в Москве. Да и остались ли они — вот вопрос.

Мы, оставив машину, пошли по бульварам и надолго застряли на одной из лавочек.

Старший брат довольно громко рассказывал, как учился водить Т-28, и на нас оглядывались прохожие. Раньше на таких фронтовиков смотрели с уважением, а теперь я видел неприязнь в глазах прохожих. Мы были шумные и несколько неудобные. Только один человек вдруг остановился и прислушался к нашим крикам.

За ним следовал другой, и я сразу определил, что это не просто подчиненный коротышки в штатском, а охранник. Может, шофер-охранник.

Глаз у меня был наметанный на такие дела.

Человек небольшого роста прислушался к нашим разговорам и вдруг сказал:

— А я ведь трансмиссию для него рассчитывал.

Мы протянули ему початую бутылку. Он помотал головой, а потом все же глотнул.

Я знал этот тип начальников, не ученых, а производственников. Такие лазили в ватниках по цехам и матерились не хуже подчиненных. Они были жестоки, никого не жалели, потому что их никто не жалел. «Сделай или умри» был их девиз, а «Сделай и не умирай» получалось редко.

В общем, я расшифровал этого человека — наверняка директор какого-нибудь уральского завода, танкист, вызвали в Москву на совещание или доклад.

Он, кажется, делал танки «Иосиф Сталин», они заговорили о чем-то своем, броневом. Шофер мялся рядом — одно не укладывалось в мою схему: отчего у этого парня ствол под полой плаща. Шоферы с Урала не ходят по Москве за своими директорами, лелея оружие подмышкой.

Но тут лысоватый Николай Леонидович посмотрел на часы и исчез, будто бы не было его на бульваре.

Старший брат был уже давно и крепко пьян, от чего потерял контроль и вдруг задал мне неприятный вопрос.

— Знаешь, какая самая большая тайна войны? — вдруг спросил он.

Я не знал.

— Самая большая тайна — это одно имя.

— Что за имя? Какой-то шпион?

— Нет, один мальчик. Шпион… Скажешь тоже… Я тебе расскажу — был у нас как-то трудный бой. Мы сейчас выпили, и все подплывает, будто в наш прицел зеркал полированного металла, то есть как спросонку… Но все, что было, я вижу точно — только не могу себе простить: я бы узнал того мальчика из тыщи лиц, а вот как зовут — забыл тогда спросить. Мальчик был лет десяти-двенадцати. Бедовый. Из тех, что верховодят у детей — не то Тимуры, не то Квакины. В прифронтовых городах такие встречали наши танки, как дорогих гостей. Эти пацаны обступали машины на стоянках, носили нам воду ведрами. Вылезешь, весь чумазый, а они выносят мыло с полотенцем к танку. Приносят недозрелые сливы… Сливы сорок четвертого года. Так вот, шел бой за одну улицу. Мы прорывались к площади и попали под немецкую противотанковую батарею: гвоздит — не выглянуть из башен, и черт его поймет, откуда бьет. Тут угадай-ка, за каким домом они примостились — столько всяких дыр! И вдруг к машине подбежал пацан и стучит по броне, орет: «Товарищ командир! Товарищ командир! Я знаю, где их пушка… Я разведал… Я подползал, они вон там, в саду!» И, представь себе, залез на танк, а у меня как раз весь танкодесант выкосили. Стоит парнишка, мимо пули свищут, а у него только рубашонка пузырем. И вот подъехали, и с разворота я зашел в тыл батарее и дал полный газ. Вмял пушки заодно с расчетом в рыхлый жирный чернозем. Мы встали — и я вытер пот. Вокруг была гарь и копоть — от дома к дому шел большой пожар. Ну, я пожал парню руку и сказал: «Спасибо, хлопец». Но вот только как зовут мальчика — я забыл спросить.