Страница 10 из 13
Но печаль все-таки потихоньку подступала после Яблочного Спаса, хотя впереди еще был любимый им праздник — мазали хату.
А на Спас он провожал Бабушку в храм. Она шла торжественная, нарядная, в белоснежной хусточке с белым узелком в руках, а в узелке — яблоки.
У храма собиралось много собак со всех концов округи: из Кута, из Сталинской, где в храме был склад Заготзерна; один приходил даже из Бабушкиной родины — из Бодаквы.
Обменивались новостями, полушутливо грызлись, старшие расспрашивали малолеток, откуда пришли да у кого во дворе обитают.
Да, мазали хату… Обычно в конце лета. Помочь приходили друзья, весь день кипела работа, а вечером садились во дворе за длинный стол, организованный из досок, и почти до рассвета пили, ели, пели.
Хата светилась под луной белой крейдой, стекла окошек поблескивали слюдяно, тихо шумели под слабым ночным ветерком листья груши и старого ореха, росших у колодца, а песням, казалось, не было конца.
Пели и веселые «Ой, дивчина шумыть гай» и грустные «Стоит гора высокая», но самую грустную всегда пела Катя, песня называлась «Потеряла я свою кубанку», мотив был до того жалостливый, что хотелось скулить и подвывать. Он один раз попробовал и получил под столом пинка.
Но пинки — ерунда по сравнению с добычей, которая перепадала под столом. К середине ночи напивались так, что иногда даже кусок курицы роняли на землю, и тут только успевай перехватить, потому что Мальчик тоже внаглую пробирался под стол.
Что еще…
Уже перед самым отъездом затевали такую игру: вырезали внутренности тыквы, изнутри же прорезали «глаза и рот», вставляли свечу и прятались с этими тыквами в бурьяне Выемки.
Девчата, возвращающиеся через Выемку с гулянья у вечернего поезда, визжали и шарахались.
Один раз затеяли и вовсе что-то несуразное. Насмотрелись в кино — и несколько дней одни прятались, другие искали. Называлось «немцы и партизаны».
Знали бы они, как на самом деле это все выглядело. А оказывается, знали, в кино видели.
Те, что были «партизанами», здорово прятались, «немцы» под руководством Фомки искали их два дня и не догадывались, что те вырыли себе землянку за садом на кукурузном поле и там дулись в карты до сумерек. В сумерках все собирались возле кино.
Он тоже пробирался в землянку, потому что Леся показала ему, где они ховаются, он, конечно, и без нее нашел бы в два счета по нижнему запаху, но то, что она показала, было приятно. Больше, чем приятно, — сделало счастливым.
Он сидел в землянке тихонько, не лаял, не скулил, даже писать не просился лаем, а просто садился с печальным видом возле ведущих наверх земляных ступенек, покрытых досками. Землянку очень ловко соорудил Сережа, но ведь они с братом тоже обитали в землянке.
Все это закончилось очень плохо, и могло закончиться еще хуже. Если бы не вмешался он, Габони.
Гуля закончила читать какую-то книгу и решила пойти в дом за новой, она без книг не могла жить.
Ганна запрещала, но Гуля сказала, что в такую жару «немцы» наверняка ушли купаться. Жара действительно была как в печи, а в землянке было хорошо — прохладно.
В общем, Гуля пошла, а оказалось, что Фомка устроил возле дома засаду, на случай если кто прибежит подкормиться, вот и взяли Гулю в плен.
Когда в землянке поняли, что с Гулей что-то приключилось, Леся сказала: «Габончик, иди посмотри, где она».
Гуля стояла под грушей в окружении «немцев», и Фомка что-то говорил очень строго, повторяя понятное слово «наказать», как если бы Гулю уличили в погоне за курицей.
Гуля стояла, гордо подняв голову, и молчала. И тут он увидел, что с ветки груши свисает петля. Значит, они решили сделать с Гулей то же, что комендант сделал с теми в белых рубахах. Но те вовсе не задирали головы, а, наоборот, стояли будто со сломанными шеями. Это он запомнил очень хорошо.
От Фомки, как всегда, исходил запах запрещенных действий, а вот от других — страх. И вот этот запах страха очень не понравился Габони.
Он тявкнул на Фомку коротким предупредительным тявком, но Фомка даже не взглянул на него.
Продолжая говорить, он накинул на шею Гули петлю и ногой придвинул табурет.
А вот это уже совсем никуда не годилось, он вспомнил, как болтались ночью те, в белых рубахах, представил, как сбегутся со всей округи его товарищи повыть в его дворе, и решил действовать.
Он вбежал в хату и начал облаивать Бабушку, как всегда, возящуюся у печи.
— Да ты шо, сказывся? А ну геть витсиля, Гапон, бо я хворостыну визьму.
Но он продолжал орать во всю глотку и даже чуть-чуть наскакивал на Бабушку. Потом выбежал в сени и обернулся, приглашая следовать за ним.
Бабушка поняла, она вообще была очень умная. Поняла и пошла за ним. И тут увидела Гулю с петлей. Что началось! Фомка еле успел удрать со двора, Габони немного пробежал за ним по улице и даже сумел раза два ухватить за пятки. Почему не ухватить, раз уж такой переполох.
Кстати, Фомка оказался злопамятным и на следующий день больно пнул и сказал: «Иди отсюда, гедота хитрая!»
Вот это слово «гедота» было очень обидным, но нассать он хотел на Фомку, потому что вечером говорили только о нем, о его уме, и Леся взяла его на руки, а он затих, и только одна мысль портила счастье — что к Лесе переберутся его блохи и она больше никогда не станет брать его на руки.
Зачем сейчас, лежа под пропахшим дегтем и железом мостом и глядя, как снуют в воде рыбки с красными плавниками, он вспоминает всю эту чепуху — Выемку, тыквы, старую грушу со свисающей петлей, очередь за хлебом у сельпо? А чтоб не вспоминать плохое, потому что то было их последнее счастливое лето. Осенью вернулся Илько, а зимой — Иван.
Первым увидел Илька он и сразу понял, что идет большая беда. Илько шел огородами. В военной форме, но гимнастерка навыпуск, как у бабы, и не подпоясана. И в руках ничего нет, будто не после долгого отсутствия издалека возвращается, а так — ходил до витру за огороды.
Что-то в его высокой плечистой фигуре в военной форме было неуместное среди оранжевых гарбузов и зеленых кавунов, лежащих среди уже ненужных, засохших плетей.
Теплое осеннее солнце светило ему в спину, и он гляделся черным-пречерным.
Гапон не стал лаять и звать Бабушку (Катя, как всегда, была в сельсовете), а тихонько отошел за колодец.
Илько подошел к колодцу, попил прямо из ведра, что вообще-то строжайше запрещалось Бабушкой, — считалось очень плохой приметой.
Гапон хорошо разглядел его пустые глаза и запекшийся рот.
«Неужели опять война», — подумал Гапон, но не испугался, а обрадовался тому, что в таком случае возможно возвращение Вилли.
И действительно было похоже, что снова началась война. Сначала Илько вошел в дом, и там была тишина. Потом из хаты вышла Бабушка, постояла на пороге и побрела к сараю.
Что она там забыла? Милка еще не вернулась из стада. Гапон тихонечко пошел следом. Бабушка вела себя странно, уселась на скамеечку для дойки, закачалась и замычала.
Гапону все это ужасно не понравилось, он подошел к скамеечке, осторожно тронул носом Бабушкину свисающую руку, потом подсунул под кисть голову и помотал головой вверх-вниз, чуть подбрасывая безвольную кисть, это означало: «Я здесь, я с тобой, погладь меня». Нежности у них не были приняты — гладить там и все такое, но вообще-то они уже были, наверное, ровесники и столько их связывало! Вся жизнь, так что можно и погладить. И она погладила. Чуть-чуть, но он ощутил.
Она сказала что-то очень грустное про Катю, но и так было ясно без слов, что такое возвращение сына Кате будет совсем не в радость.
Пришел как вор, как те, что старались прокрасться незаметно, потому что от них прятались. Они подписывали на лавриятов, Бабушка их просто ненавидела, потому что они забирали деньги, а деньги Бабушка очень берегла. Вот и Илько пришел, будто решил подписать их на лавриятов.
Вечером Катя плакала, а потом послала Фомку за жившим неподалеку милиционером Шпаком. Гапон тоже сбегал до Шпака, во-первых, из любопытства, во-вторых, Шпака он уважал. Шпак был всегда спокоен, говорил негромко, собак не обижал и всегда что-то мастерил, если был во дворе.