Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 40

— Проваливай, рваное ухо! — опять выкрикнул я в побледневшее Муратове лицо. Он не двинулся с места. Я ухватил его за широкий кожаный пояс, приподнял и швырнул вниз, в коричневую жижу. Последнее из запомнившегося — белки его глаз, когда он поднялся, весь в грязных потеках.

— Больше никогда не назовешь Мурата рваным ухом! — медленно сказал он и добавил что-то по-уйгурски.

3. КНЯГИНЯ РАДОСТИ

— Эона, а вот что сказал Аристотель: “Цена любого предмета зависит от его красоты. У красивейших все остальные должны, быть рабами”. Он прав. Разве плохо находиться в полной власти у красоты?

— Любое рабство отвратительно. Красота — достояние всех. Она подобна широколиственному древу в знойной пустыней Древо утоляет жажду плодами, одаривает цветами и прохладой. Неужели ты захочешь за эти щедрости увезти древо с собой?

— Таких безумцев во все времена было немало. И не только тех, кто довольствовался гаремом. Случалось, один народ устраивал охоту на другой народ. Разрушались прекрасные города, испепелялись дворцы и храмы, истреблялось все живое, кроме красивых женщин. Их обращали в рабынь, продавали как скот.

— Но всякий раз в истории добро и справедливость торжествовали.

— Торжествовали? В ужасающих сечах, где погибали лучшие, храбрейшие. Путь красоты отмечен стенаньями, кровью, враждою. Так уж устроено мирозданье.

— Ты ошибаешься, полагая, что разумные существа повсеместно в мирозданье враждуют…

Приехавший вместе с главным археологом Казахстана Сергей Антонович нашел меня в горячечном бреду. Температура доходила до сорока. Меня заворачивали в мокрые холодные простыни: — кто-то вычитал про это в записках Пржевальского. Не помню, как везли на “газике”, как летел в Алма-Ату, Одно и то же виденье преследовало воспаленный мозг. Урочище Джейранов. Глухая безлунная ночь. Внезапно все окрест сотрясает громовой удар — это вырывается из заточения нефть вперемешку с газом. Буровая вышка смята, как модель из алюминиевой проволоки, и отброшена на скалу. Неудержимый поток нефти заполняет почти раскопанную обсерваторию, клокочет у стен дворца. “Спасите Снежнолицую! Спасите!” — кричу я, барахтаясь в нефтяных волнах. Стрела молнии поджигает черный поток, все кругом вспыхивает, я задыхаюсь в огненных языках и снова взываю о спасении Снежнолицей…

В университет я возвратился только после ноябрьских праздников. Здесь, в Сибири, давно уже была зима. Не заходя в общежитие, я направился к Учителю. Вечерело. В комнате с потертым креслом горела зеленая настольная лампа. Он поднял голову от бумаг, встал из-за стола, широко раскинул руки и обнял меня.

— Наконец-то, наконец-то, голубчик! Ну что, оклемались?

Я высыпал на кресло из рюкзака две дюжины яблок из нашего сада — знаменитый апорт — каждое величиной с кулак. Он живо взял одно, с хрустом разломил, протянул мне половину.

— Слава казакам семиреченским, какой плод вывели! Апорт умудрялись сохранять до нового урожая. И арбузы — они были у казачков пудовые. Эх, молодость! Катилося яблочко вкруг огорода, кто его поднял, тот воевода, тот воевод-воеводский сын; шишел-вышел, вон пошел! Как это называлось, знаете? Конанье. Считалка мальчишечья. Я еще в бабки играл — и как!

Помолодел Учитель, точно четверть века сбросил с плеч. Не хотелось его огорчать, но…

— Сергей Антонович, я пришел проститься, — сказал я. — Ни историка, ни археолога из меня не получится. Я не уберег Снежнолицую. Чем так начинать, лучше податься в кочегары или дворники.





— Хорошая профессия, кочегар. И я когда-то шуровал уголек. На пароходе, — сказал он невозмутимо.

— Возвращаюсь домой, в Алма-Ату. Я уже присмотрел себе работу. Надо деду помогать. Совсем состарился, весь скрюченный, как саксаул. Сад высыхает, некому поливать. — Я принялся завязывать рюкзак. — Попробую перевестись у себя на вечерний физфак, авось стану геофизиком. Буду разгадывать природу землетрясений и селей. Учитель сел за стол, подпер рукой массивный подбородок.

— Это трусость, Преображенский. А непроявленная доблесть еще постыдней проявленной трусости, как говорили древние. Да, потеря Снежнолицей невосполнима. Но подумайте, сколько погибает красоты при сооружении водохранилищ, при рытье каналов, при прокладке дорог. Сколько всего уничтожено под бомбами, в войну! Я нахлебался водички в болотах под Новгородом и помню, что эти изуверы сделали с городом, с памятником “Тысячелетие России”. А сожженный почти дотла Минск! А Смоленск! А Петродворец! — Он заикался сильней обычного. — Но страшно даже не это. Камни и книги мертвы, хотя что я говорю: мертвы?.. Ладно, об этом как-нибудь после. Так вот. Война страшна гибелью красоты. Смертью боевых друзей. Война — это грязь, жестокость, безумие! Это наш дивизион, от которого в живых на прошлый День Победы осталось трое. Будь она трижды неладна, война!

И он опустил на стол кулак, так что лампа подпрыгнула. Я молчал.

— Да, погибла Снежнолицая. Но она была мертвой, ваша красавица. А когда безумный Сатурн переживает миллионы и уродует уцелевших… Ваш отец воевал?

— Партизанил в Италии. В бригаде имени Гарибальди. После побега из плена. От него осталось “Свидетельство Патриота”. Такое удостоверение на итальянском языке.

— Он погиб?

— Умер шесть лет назад. Разрыв сердца.

Тяжело опустились веки Учителя. Мы оба молчали. — Был у меня товарищ школьных лет Андрей Нечволодов: Вместе берендеями занялись, на фронт пошли вместе. Знаете, О чем он мечтал? Подготовить и издать словарь славянской мифологии. У нас греческих божеств и героев изучают чуть ли не с пеленок, и это, кстати, хорошо. А своих знаем плохо. Андрей же, бывало, как начнет рассыпать имена диковинные — от писем бойцы отрывались. Стрибог, Полисун, Вертодуб, Белун, Ярило, Дива, Зюзя, Жива, Недоля, Ховало, Овсень… Их десятки, сотни, и о каждом сложены мифы. Кто их знает? Горстка специалистов. Так-то.

— Мой дедушка знает заговор о Яриле, — вспомнил я.

— Вот и запишите, не пропадет добро… Эх, Нечволодов… Иные в рюкзаках консервы таскали, а он трехтомник Афанасьева “Поэтические воззрения славян на природу”. Между боями готовил его к переизданию. Книга-то вышла в середине прошлого века. На ней Мельников-Печерский вырос, Лесков, Есенин, Горький знал и любил. Слышали про Афанасьева?

Я щурился на зеленую лампу. Что ответить энциклопедисту?

— И мало кто слышал. А он за короткую жизнь собрал тысячи сказок, издал “Народные легенды”. Его выгнали со службы по доносу провокатора, и он умер в нищете. Андрей рассказывал, как чахоточный Афанасьев распродавал за бесценок свою библиотеку, где были рукописные книги допетровской поры… Пщню, под Кенигсбергом пошел мой дружок за гранатами, как раз привезли боезапас. Я немного замешкался, заглянул на КП. Вдруг слышу — в березняке взрыв. Шальной снаряд попал в полуторку с гранатами, рядом стоял и Нечволодов. Ничего не нашли, воронка в земле над рекою Преголей — и все. До сих пор не верю, что нет друга. Осталась память — трехтомник со славянскими древностями… А теперь отвечайте, Олег: кто издаст словарь нашей мифологии? Кто книгу напишет об Афанасьеве?

От последних его слов стекло в окне задребезжало, и он понизил голос:

— Вы прирожденный археолог, Преображенский. У вас обостренный нюх ученого — будущего ученого! И заметьте: в недавней трагедии в Бекбалыке есть и светлая сторона, хоть это звучит кощунственно. Во-первых, портрет Снежнолицей. На него нацелились сразу и Эрмитаж, и Пушкинский музей, и Музей восточных культур. Но мы еще с ними со всеми потягаемся. Во-вторых, манускрипт. Он оказался трактатом о небесных явлениях и принадлежит перу — кого бы вы думали? — Фалеса Милетского, родоначальника греческой философии, одного из семи мудрецов древности. “О поворотах Солнца и равноденствии” — так называется эта поэма. О ней упоминал еще Диоген Лаэртский. А считалась она утерянной. Это ли не удача! И в-третьих, должен вас поздравить со стипендией имени Карамзина — это вам от академии, за Снежнолицую и за Фалеса. Сто десять целковых в месяц — да я в ваши годы мечтать не смел о таком богатстве, сухариками пробавлялся да пшенной кашей… Засим прошу следовать в общежитие и грызть гранит науки. Летом снова приглашаю на раскопки.