Страница 5 из 40
У Клавки вообще не было ни отца, ни матери. Врачей-добровольцев, их скосила эпидемия в Средней Азии. Никого, кроме дядьки, институтского профессора-экономиста, вечно занятого, редко бывавшего дома, да еще семьи Антона, с которой жили с детства под одной крышей, на разных половинах дома со смежной незапиравшейся дверью. Дичком росла Клавка. Гордячка, умница, певунья, добрая душа. Просто она вертела как хотела, он только посмеивался. Просто жалел ее, так, по крайней мере, ему казалось, с чисто братской ревностью считая, что этот сухарь Борька ей не пара. Но девчонку в присутствии Бориса — это бывало в их дворовой беседке, где они в зачетную страду корпели над конспектами по селекции, — точно подменяли.
Нет, все-таки не мог ее понять. Ни тогда, ни в тот злосчастный день в мае — господи, всего-то минуло четыре месяца, будто вечность прошла, — когда рухнул их треугольник после заварившейся в институте истории, с ее дядькой, больно срикошетившей по Клавке…
…То ли устал от нахлынувших мыслей, то ли опять вернулась обморочная боль в голове. Обессилев, уснул… Очнувшись, увидел слепящий солнцем квадрат окна. День был в разгаре, и сулил он им все того же говорливого тюремщика.
Старик, как обычно, просунулся боком, хотя дверь была достаточно широка, неся в руках по котелку и ломтю хлеба поверх душисто дымящейся гороховой похлебки. На ногах у него были короткие, раструбом яловые сапоги. Должно быть, с подковками, как вчера на допросе. И эти сапоги, и обманчиво мирный запах еды означали, что муки не кончены, все еще впереди. Дверь все еще была приоткрытой… Дикая мысль — кинуться, задушить и с пистолетом рвануть отсюда в поселок, а там к лесу куда-нибудь, хоть к черту на рога. Он дернулся, боль пронизала спину, вывихнутое плечо.
Стоявший перед ним горбун прищурился, под нависшими бровями с любопытством синели два озерца. На корявом пальце висел котелок.
— Никак, оживел…
«Вот же сволочь…» Все они тут в сапогах, с подковками, все враги, душители. Антон стиснул зубы, зажмурился, предчувствуя боль, и, изловчась, ударил ногой. Старик качнулся, едва не уронив котелок, отставил его и вдруг навалился на Антона.
— Уйди, гад, в душу мать!.. Задушу!
Но старик был тяжел, словно тисками держал Антона за плечи, пока не обмяк.
— Ну, ну, — тяжело обронил старик, отступив, и в колючих зрачках его по-прежнему светилось не то любопытство, не то участие.
— Чего уставился, гнида? — Сердце Антона все еще ходило ходуном. — Кино тебе тут?
— Смотри-ка, — покачал головой горбун, — с виду вроде, бы слабак…
— Уйди!
— А что? Русскому человеку таким и быть, иначе ему крышка. Так-то, друг.
— У тебя свои дружки.
— Свои… Знаешь, как в старой сказочке: друг семь рук и все за свою душу держатся.
— Это у вас так.
Старик промолчал, и Антон только сейчас заметил, что в комнате они одни.
— Где он? — Антон настороженно кивнул на койку Бориса, и сам удивился, что не назвал его по имени.
— В баньку повели.
— В к-какую баньку?
— Обнаковенную. — Рот горбуна чуть дернулся в нервной усмешке. Или Антону показалось. — Да ты не волнуйся, вернется. Ты лежачий — тебя потом.
— С чего бы такая забота? — Ощущение нарочитости в поведении старика не покидало его.
— Немецкий порядок. В спецлагерь вшивых не берут, и вас как раз туда, к землячкам, там над вами ишшо поработают. Как сказать, не журись, кума, шо хлеба нема, пирожки сляпаем. — Старик беззвучно прыснул и тут же отвердел лицом. — Нравишься ты мне почему-то; не знаю. Держи. — Он нагнулся к сапогу, воровато подал Антону финку. — Бери, бери, пригодится, запрячь.
Ничего не понимая, он машинально взял нож — резкое движение вызвало боль в плече — и тотчас сунул его за пазуху, превозмогая слабость, с мокрым, внезапно вспотевшим лицом. Горбун замер, глаза его по-птичьи прикрылись веками.
— Теперь слушай, малый, внимательно: повезут в лагерь человек пять, на «оппеле» с фургоном, один охранник с вами в кузове… Так завсегда бывает. Минут через десять по горке въедете в лес, фрица кокнете, но в лес не бегите, он тут реденький, так, роща… — Он говорил, все еще не поднимая век и негромко посмеиваясь, похоже, разыгрывал комедию для часового за дверьми.
Антон слушал ошеломленный, машинально впитывая каждое слово.
— Сработайте тихо. Чем дольше шофер не хватится, тем лучше. Значит, спрыгнете в кювет и обратно задами на станцию, там товарняк на запасных путях, в полночь отойдет, схоронитесь в пульмане, до Нежска километров двести, если затемно прибудете, ваше счастье, там до фронта недалеко.
«Нежск», — глухо забухало сердце. Казалось, родной город находится где-то на другой планете.
— Выходит, держится фронт?!
— Оттого и под Смоленском передых, что тут держится. Спужались, как бы им отсюда под зад не дали. Плохой симптом, как говорит мой шеф… Много стало симптомов, мать вашу…
Положительно, нельзя было понять, что за человек этот горбун.
— Слушай, ты как оборотень. Ты свой или чужой?
— Ничейный я. — Желтые зубы его жестко блеснули. — Не дай тебе бог ничейным стать. И прикуси язык, разговорился! — Вздохнул, словно собираясь уходить, и примиряюще пожал Антону кисть.
Антон не знал, что и подумать. Невольно вырвалось:
— Спасибо, отец.
Старик, поморщась, отвернулся, кашлянул и вновь посмотрел на него.
— В сорок лет дитев нет и не будет. Самому бы матку повидать, да, видно, не посветит… к тому идет…
— Слушай, а если и ты с нами, а? Слышь, с нами, за такое дело много скостится.
— Кто вброд идет, камень на шею не вешает. Я вам не подмога…
— Но почему?
— Потому. Много на мне всего, припозднился.
Дверь отворилась, втолкнули Бориса, и он поплелся в угол, тяжело волоча ноги. Голова у него была мокрой, макушка торчала ежиком, когда он улегся ничком на свой сенник. Теперь скорее бы ушел горбун. Борька и не знает, какой у них шанс. Почти счастье.
— Ну пока-покедова, парень. А насчет сказочки попомни.
Он вышел. Антон еще немного переждал для верности и позвал Бориса — тихонько, точно их могли услышать. Тот, не подымая головы, повернул ее, глядя из-за локтя. И Антон все тем же срывающимся шепотом выпалил новость. Ему казалось, Борис подпрыгнет от радости, но тот продолжал смотреть на него одним здоровым глазом, другой заплыл, точно ничего особенного не произошло, и он в первое мгновение удивился его выдержке, этому умению все про себя прикинуть и решить, и только внезапная мысль, что Борис попросту сломлен происходящим, скис настолько, что не в состоянии оценить реальность, вывела его из себя:
— Тебе что, заложило?
Но Борис, словно до него лишь сейчас дошло, подхватился с матраца.
— Гляди. — Антон достал нож и едва успел сунуть его обратно под пояс, к животу, как вошел тощий немец в белом, со шприцем, по-видимому, санитар. Быстро заголил ему бедро, Антон даже вспотел, испугавшись, как бы не обнаружили нож.
— Ну, яволь, яволь, зачем так пугаться? — сказал санитар. — Еще один укол вечер, жаркий банья, и вы в прекрасном состоянии, во всяком случае, можете ходить, как это… бегать. Да, бегать вам придется. Много бегать и прыгать, да.
Он так же торопливо вышел. Антон почувствовал растекавшуюся по телу слабость и, все еще глядя в пустой, точно стеклянный глаз подсевшего к нему Бориса, прошептал сонными губами:
— А старик ничего, молодец…
— Не люблю дурачков.
— Это я?..
— И притом наивных.
— Какой ему смысл?.
— Шлепнут при попытке к бегству. Проще всего, чтобы тут не мараться.
— Та-ак…
Об этом он не подумал. Лицо Борьки приблизилось.
— Давай нож, Тоня, раз так — придется мне, я покрепче.
— Нет уж, я сам.
— Ты что…
Он так пронзительно, с таким отчаянным упорством смотрел на Антона, что здоровый глаз его словно заплыл слезой.
— Не обижайся, Борь…
Он и сам не мог бы объяснить своего упрямства. Слишком дорого ему стоил этот перелом в Борисе, очухается, тогда другое дело, а сейчас он должен надеяться только на себя.