Страница 22 из 40
— Все в порядке, Марусь, ничего не было, ясно? И ша, не болтай начальству.
— От него скроешь как раз.
— Из-за чего сыр-бор?
— …Старые счеты из-за невесты, — урезонивал Васька.
Голоса переплелись, Антон, словно отключившись, молчал, сцепив меж коленей отяжелевшие руки. На душе было скверно. Кажется, впервые в жизни почувствовал, что мог бы спокойно убить человека. Услышал сипловатый Борькин тенорок, отвечавший не то Ваське, не то Богданычу: «Не волнуйтесь, я свое искуплю, хотя вины моей нет…» — и подумал, что Борька так ничего и не понял и эта его мудреная правота, наверное, помрет вместе с ним.
Для Антона он уже сейчас не существовал. Удалялся, становясь крохотным, как в перевернутом бинокле, почти неразличимым, не оставлял в душе ничего, кроме терпкой досады.
Антон поднялся, весь какой-то. опустошенный, чувствуя страшную усталость и вместе с тем легкость, будто сбросил тяжкую ношу, и пошел на огонек цигарки. Присел рядом с Васькой, прилипнув спиной к шершавой нагретой за день стене, и закрыл глаза.
— Нашли время для свары, — сказал Васька. — А вообще здоров драться, даже не подумаешь.
— Это не свара.
— Знаем, слыхали.
— Сосунки, — проворчал Богданыч, — больше драться не с кем? Война кругом, там и доказывайте.
— Докажем, — ответил за него Васька.
— Ты бы помолчал. В медсанбат тебе надо.
— Транспорта у них нету. Да я и не просился особо… Так, поднывает слегка. А ходить можно. Маруся сказала — до свадьбы заживет, а пока потерпи. Я говорю, если б до нашей с тобой… Шикарная деваха, пудов на пять потянет. Как говорят французы…
— Заткнулся бы со своим французским.
— Не скажи, язык всегда сгодится. На, держи.
— Что это?
— Бекон а-ля рус, парикмахер раскололся. Теткины запасы. — А сам?
— Уже.
— Бери, раз дают, — отозвался Богданыч. — Деликатный какой. Твою махру все скурили.
— О! — сказал Васька. — Это по-нашему. Мое твое, все мое. И значит, общее.
Он понимал — его старались отвлечь от случившегося.
— Во балаболка, — хрипнул со смехом Богданыч. — Завод на сутки… Какой же — ты в мирное время был?
— Грустный. На грусть баба идет. Косяком. Лермонтова читал?
— И много у тебя их было? — спросил Антон.
— Много не много, а одна была и та бросила. Несерьезный, говорит, ничего не достиг.
— Не поймешь тебя.
— Я и сам себя не пойму. А что? Умный человек, он загадка.
Богданыч прыснул. Антон перестал жевать, чувствуя на себе пристальный из темного угла взгляд Бориса.
…Неслышно распахнулась дверь, в сизовато-лунном ее квадрате возникла громоздкая, как бы вглядывающаяся в полумрак фигура старшины, не спеша, вразвалку приблизилась, очевидно, высмотрев их с Васькой, и от этой неслышно надвигавшейся огромной тени со смутно белевшим пятном лица, еще днем поразившего Антона какой-то туповатой, по-детски жесткой непреклонностью, стало не по себе.
— Закурить не найдется? Третий день без курева.
— Что так?
— Да так.
— Военная тайна, — подсказал Васька.
Антон торопливо нашарил кисет с остатком махорки, бросил, и старшина легко поймал его, будто обладал способностью видеть в темноте.
— Смотри, снизошел, — произнес Васька, сцепив пальцы на торчащих коленках. — Слушай, от вас тут письма ходят?
— Какие еще письма?
— Шифрованные, резиденту в Берлин, — фыркнул Васька. — Домой, конечно.
— Женатый? — В монотонном голосе старшины словно бы проклюнулся интерес.
Васька, не ответил, вздохнул, чуть раскачиваясь из стороны в сторону, словно вопрос старшины горьковато потешил его.
— Спаси бог жениться!..
— Че так?
— Ниче! — фыркнул Васька. — Я тыщу дорог протопал, всего навидался. Как «мессера» детишек косят, вместе с матерями… Голодных, холодных по головам. А эти же войны без конца, как доказывает история. Вдруг опять заваруха, а я женат? Не-е… Жениться — это ж дети…
— Я тоже холост, — баснул старшина, — а жаль…
— Спать дадите? — вдруг подал голос рыжий парикмахер.
— Седня поспишь, — хмыкнул старшина загадочно, — как бы не так.
— Долго нас держать будут? — спросил Васька.
— Немцы держат, — односложно ответил старшина.
В тягостной паузе стали явственней слышны звуки дальнего боя, раскатывающийся горох пулеметной пальбы.
…Среди ночи Антона разбудил грохот. Где-то вдали тяжело подвывал немецкий миномет, мины рвались с таким треском, будто кто ломал на изгиб сухие дюймовые доски: дальше, ближе, слева, справа и совсем вдалеке. Видно, немцы били вслепую по площадям, в сарае запахло гарью. Донесся удалявшийся скрип повозки, редкие голоса. Солдаты, гомоня, столпились у стены. Горец, матюкаясь, колотил по дверям кулаком. Вдруг Богданыч наддал плечом так, что дверь затрещала.
— Отворяй!
Кажется, он снова развернулся для толчка, но тут брякнула щеколда, и в лунном свете появилась щуплая фигурка майора. Вид у него был слегка встрепанный, но держался он внешне спокойно. Позади маячил старшина с фонарем.
— В чем дело? — спросил майор тихим, каким-то обыденным голосом.
— Это мы у вас, товарищ майор, должны спросить, — прогудел Богданыч. — Или вы нас немцам вздумали оставить вместе с сараем? Так не годится.
Майор почему-то молчал, глядя из-под козырька.
Горец-лейтенант рукой отвел расходившегося Богданыча.
— Слушай, атэц, — это он сказал майору, и тот приподнял голову, посмотрел на него снизу вверх; — извини за нарушение формы обращения. Ты старший, ты начальник… Ты решай, не можешь — сами решим. Тут тебе не арестанты, тут все солдаты. Понял меня? Что получается? Нехорошо получается.
Взрывы все еще ухали вдалеке. Майор боком присел на перевернутую бочку с папиросой в руках, чиркнул зажигалкой. Зажигалка из крупной гильзы не умещалась в кулаке.
— Лейтенант… Арсланбеков? — все так же негромко произнес майор. — Постройте людей.
Еще не отзвучала команда лейтенанта, как шеренга замерла в ожидании, хмурые, подсвеченные фонарем лица были обращены к майору.
— Слушайте внимательно, товарищи… — Он все еще тянул свою папиросу, словно пытаясь сосредоточиться. И эта его мирная поза на бочке и совсем гражданское «товарищи» как-то сразу успокоили всех, сгустив тишину, прерываемую дальним уже беспрерывным артиллерийским гулом. — Положение сложное, скрывать не стану. Мое право старшего командира — всех в окопы и стоять насмерть. Без лишних слов. Но я скажу эти слова.
— Припекло, значит, — буркнул кто-то из строя.
— Наша двадцать пятая с первых дней в пекле.
— Ох ты! — сказал Богданыч. — Это ж моя дивизия. Я с пульбата, товарищ майор.
— Фамилия?
— Донченко.
— Кто откуда, живы будем, разберемся… А сейчас объясню обстановку. Дивизия дралась геройски на каждом рубеже, немцев и тут наколотили. Но враг ударил с севера и с юга-запада, отрезая путь к Днепру. Есть приказ отступить, сохранив людей и технику. Остаются заслоны, слева от нас батальон с двумя батареями.
Он спрыгнул с бочки, каблуком яростно кончил окурок, туго, до бровей надвинул фуражку.
— Приказ об отступлении не могу и не хочу скрывать от вас! Потому что перед нами не просто противник, а враг! Зверь! И вы это знаете не хуже меня. И бить его надо, пока дышишь. Стоять до последнего! Не сегодня, так завтра. Не завтра — через год. Если мы это не сделаем, нам не жить. Ни нам, ни детям нашим!..
Слова его вонзались как пули в живую напряженную дышавшую тишину.
— Повторяю: мы на отшибе. Немец не подозревает о нашем присутствии, если попрет в обход здесь, встретим. Смогут, нам помогут. Пока нет. Надежда на самих себя. Всем ясно?
Антон вспомнил разговор майора по телефону со своим начальством и еще с каким-то «Первым», возможно, комдивом. Никто ему не приказывал оставаться здесь, «на отшибе», он сам себе приказал. Ясно было, что, если немцы пойдут именно здесь в обход да еще большой силой, всех сотрут в порошок, и все-таки на какое-то время споткнутся, и, значит, облегчится выход из клещей основных сил. Оттого и приказал. Сам себе. И тем, кто рядом. А до последнего патрона еще надобно дожить, хотя и патронов тут явно не навалом.