Страница 26 из 52
Я проснулся довольно поздно. Герой-любовник пошел в школу, куда направилась его пепельноволосая дама, не знаю. В комнате – прибрано. На столе, под чистой салфеткой, я обнаружил баночку шпрот, хлеб и масло, а на спинке стула – чистое полотенце. Я помылся, поел и собрался уходить, когда в дверь позвонили. Открыв, я, к своему удивлению, узнал Елку, новую возлюбленную Короля, с ней была незнакомая рослая девушка с влажными глазами оленихи и прыщавым подбородком.
– Слава те господи! – сказала Елка. – С утра названиваю, хоть бы кто трубку снял. Думала – перемерли. Я тут клипсу обронила.
– Какую еще клипсу?
– А вот такую, – она показала на правое ухо, в розовой мочке голубела поддельными сапфирчиками дешевенькая клипса. – Мы с Королем в ванной обжимались. Наверное, там.
Она прошла в ванную комнату и сразу вернулась, привинчивая клипсу к мочке.
– Порядок! Пива там не осталось?
– Нет.
– Вот свиньи, все вылакали. А Оська где?
– В школу пошел.
– В какую еще школу?
– В обыкновенную.
– А зачем ты его продаешь? – сказала она с упреком. – Он врал, что работает. Оказывается – школьник.
– Он и работает. Помогает отцу. У него отец выставку оформляет.
– Все равно ты его заложил. Он скрывал – про школу.
– Я этого не знал. Пусть врет умнее. А если всерьез – может, оставите мальчишку в покое?
– Ты его воспитываешь?
– Это вы его воспитываете. И довольно вонюче.
– Не дешевись! Пи-да-гог!
Несмотря на задиристый тон, она была симпатична. Стройная, сухощавая, с миловидным сероглазым личиком и странно озабоченным лбом. Молодая кожа не могла собраться в настоящие морщины заботы, но стягивалась в тугие вертикальные складки между бровями. Я ничего не знал о Елке, но по тому, как она примчалась за копеечной клипсой, было ясно, что жизнь королевской наложницы отнюдь не роскошна. Одета Елка была очень скромно, хотя и со вкусом: приталенное легкое пальтецо поверх серого вискозного платья, шляпка из мягкого материала под фетр, принимавшая в ее руках любую форму. За время нашего разговора Елка придавала ей то фасон «маленькая мама», то пирожка, то картузика, отчего менялось и выражение лица: от «незамути вода» до вызывающе хулиганского.
– А сама ты что делаешь? – спросил я.
– Работаю, что мне еще делать? Я у тетки живу, на своих хлебах.
– А почему филонишь?
– Отпросилась. Надо в Быково съездить. По теткиным делам. Вот Гретку подбила. Она с занятий смылась.
– С каких занятий?
– Что ты – как следователь? В техникуме она.
– А вчера почему не была?
– Уже влюбился? Пустой номер. Она на Короле чокнутая. А к нам ей вход запрещен – нецелованная. – Елка иным, хлестким словом обозначила девственность рослой Греты.
– Не думал, что вы такие моралисты!
– Нам лишний шорох ни к чему… А ухватилась обеими руками, ну и держись покрепче, дура! – последнее относилось к Грете.
– Я красиво хочу, – тоненько донеслось с высоты.
– Ходи на балеты, там красиво… Слушай, поехали с нами, – вдруг предложила мне Елка. – Все равно тебе не черта делать.
Дел у меня было по горло, но неожиданно для самого себя я согласился.
Эта поездка в осенний пригород, в золотой теплый солнечный октябрь, в пустынные, тихие дачные улицы, устланные палой листвой, бесшумно скользящей по земле, осталась щемящей памятью в душе. В отличие от моих друзей, я жил слишком зашоренно в свои двадцать лет. День мой делился между институтом, «муками слова» и беготней по редакциям. Моими праздниками была Дашенька, но оставались эти нечастые праздники по-прежнему строго регламентированными, и с каждым разом я все больше переживал их предопределенную краткость. Изменить же что-либо Дашенька была не в силах, и приходилось молчать, чтобы вовсе не потерять ее. Жилось мне трудно. И писать оказалось нелегко. Теперь и лето утратило свою безмятежность. А осенью я впрягался в воз, который был мне совсем не по силам. Чтобы выдержать, я заковывал себя в строжайший режим. И вдруг ни с того ни с сего – золото и синь и чуть горчащий мед воздуха, красивая девушка и чувство полной свободы. Я был близок к тому, чтобы влюбиться в Елку. Но она этого не хотела и деликатно удержала меня на расстоянии.
Наверное, мне хотелось отомстить ей за скрытый отпор, когда я сказал, что она спровоцировала жалкую историю с Катькой.
– Да ты сдурел! – Елка даже не обиделась. – Все – от Короля. А за Катьку не переживай. Она с Подопригорой спелась. Два алкаша – пара… И за Оську не переживай. За себя лучше опасайся. А к Оське ничего не прилипнет.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю. Нагляделась. Оську не ухватить. Он сам по себе.
– А ты?.. Ты тоже сама по себе?
– Нет. Я – при Короле. Я в него – вот как!.. – Она провела рукой над шляпой, которой перед этим придала форму поповского колпака. – Я тебя понимаю… Только зря ты… Пусть ребята отгуляют, им недолго гулять.
– Почему?
– Адольф не даст. Войны не миновать. И пули на ребят уже отлиты.
– Только не на Короля, – подначил я.
– Да!.. – сказала она с непонятным, презрительным торжеством. – Тут я с тобой согласна. На него пули нету.
Так и оказалось. Короля не взяли – по здоровью. Все остальные из веселой компании надели шинели. Ни один не вернулся.
Когда началась война, Оська еще сдавал выпускные экзамены.
В день получения им аттестата мы собрались у меня. Пили вино. Моя любимая была с нами. Охмелев, Оська уговаривал нас срочно пожениться. «Вы должны это сделать. А то война расшвыряет так, что и не найдете друг друга. Так валяйте, пока я с вами. У меня нет ни одного женатого товарища. А до чего же приятно бросить: “Жена моего друга”. Это – как патент на взрослость. В суровых фронтовых условиях Дашенька станет “жинкой одного кореша”. Пошли в загс!» Дашенька закатывала глаза, что было недобрым признаком. «Зачем тебе косвенные доказательства своей взрослости? Ты можешь и сам жениться». – «И оставить вдову с персидскими глазами?» – смеялся Оська. «Почему обязательно?..» – «Не надо! – оборвал он с каким-то брезгливым выражением. – Утешай кого-нибудь другого. Мне наплевать, что убьют». Таким я не видел Оську. В его тоне прозвучало не ухарство, не хмельная бравада, а презрение к жизни. Если ему наплевать на жизнь, то и на дружбу наплевать. Значит, нет для него ничего святого?.. Прошли десятки и десятки лет, прошла жизнь, когда я понял смысл его до конца серьезных, сокровенных слов…
Уходил Оська на войну в конце октября, из опустевшей Москвы. До этого он проводил отца и мать в эвакуацию. По странной игре судьбы, эти два человека, чьи пути так рано разошлись, уезжали одним автобусом. Муся сунула своего бывшего мужа в транспорт, принадлежавший учреждению ныне действовавшего поклонника. Оська был комически умилен этим совместным бегством. «Отошли на заранее подготовленные позиции, – смеялся он. – Отец вторично обрел в моей матери друга ко спасению». Но ему было грустно, и переживал он остро разлуку с отцом, а не с матерью. «За мать я спокоен. Это стальная птица. Отца жалко. Весь год он маялся желудком. Язва, что ли? Он молчит, но я вижу, какой он желтый, ссохшийся». Желтый, ссохшийся человек оказался самым прочным из троих: истлели косточки его румяного, сроду не болевшего сына, улетела в мир иной стальная птица, а он, еще более ссохшийся, по-прежнему налегает худым плечом на ветер. Дай бог ему здоровья…
Оська уезжал со дня на день, его уже дважды требовали с вещами на призывной пункт, но почему-то отпускали домой. Со мной было неясно. Мой институт эвакуировался в Алма-Ату, а я подал заявление в школу пехотных лейтенантов. Медицинская комиссия меня забраковала. И военком посоветовал доучиваться в институте. Надо было суметь попасть на фронт в обход райвоенкомата.
Но вот стало точно известно: Оську и его товарищей по выпуску отправляют на восток в трехмесячное пехотное училище. Он пришел проститься с моими домашними, потом мы поехали к нему на Мархлевского. Я знал, что он ждет девушку – ту самую пепельноволосую Аню, которую выудил из «королевского пруда», а вернее, она выудила его и увела из мутных вод, – и хотел попрощаться у подъезда, но Оська настоял, чтобы я поднялся.