Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 52

Оська вначале ничего не говорил ни мне, ни тем более Павлику, морально крайне брезгливому, о своей новой компании. Не то чтобы он ее стыдился, ничуть не бывало – он упивался новым образом жизни: с ресторанами, бильярдными, картами, ночными грешными сборищами, равенством с бывалыми людьми, – и не хотел, чтобы мы высмеивали то, что для него было осуществлением мужского идеала. Ему проще было жить в двух мирах: в старом – с нами, в новом – с теми, чье зловещее очарование пленяло. Мы и не догадывались, как далеко зашла болезнь. Выдал Оську язык. У него была хорошая речь, воспитанная средой, стихами и традицией Маяковского, речь, конечно, сугубо городская, но чистая и образная – Оська умел красно и хлестко говорить, а сейчас с дурацкой самоуверенностью черпал из мусорного ящика пошлость омертвелых сленговых оборотов и слов-уродцев. Первым не выдержал Павлик. Он пришел по отпускной: в солдатской одежде, тяжелых сапогах, стриженный под машинку, с погрубевшим костяком, серьезный и хмурый. «Где ты набрался этой дряни? – спросил он Оську. – Со шпаной дружишь?» Оська смутился, что случалось с ним нечасто. «Я просто дурака валяю. Люблю, как Сатин, мудреные слова. И вас надо немного просветить. Отстали от жизни. Знаете, например, что такое “закон хазы”?» – «Знаем, – мрачно ответил Павлик, – дерьмо». И тут меня осенило: «Твои новые дружки – это идиоты из динамовской курилки. Ты вечно там ошивался». – «Они вовсе не идиоты, – с достоинством возразил Оська. – Тут ты сильно ошибаешься. Конечно, идиоты есть всюду, но они не делают погоды. Тон задают ребята острые: начитанные и классные игроки. С ними интересно». – «Представляю!» – «Ничего ты не представляешь. Взял бы да и пришел разок на наши сборища. Писатель должен все знать!» – захохотал Оська. «А ты правда сходи», – поддержал Павлик, и я понял, что он имел в виду. Мы не должны отдавать им Оську, но нельзя бороться с призраками, надо знать врага в лицо.

И я узнал вскоре, на сборище, состоявшемся в Оськиной квартире в связи с отъездом его матери в командировку. Сильное впечатление! Я все-таки не думал, что это так противно. Пили много и гадко: из стаканов, чашек, прямо из горла, лишь «аристократы» лениво потягивали сухое вино. Они держались на особицу, и мне показалось, что главное удовольствие они получают от распада окружающих, в первую очередь девчонок. Их переглядки, ухмылки, брезгливые, сквозь зубы, реплики были противнее пьяного угара, неопрятности застолья: вилок не признавали, ели руками, консервы выскребывали ножом, плевали на пол, окурки давили в бокалах. Свинство было сознательным, но унижался не конкретно этот вот дом, как мне вначале представилось, а родительский дом вообще – опрятность, устои, порядок. В этой компании не пели, их песни еще не были написаны, не танцевали, их ритмы еще не родились, им, в сущности, нечем было занять себя, кроме примитивного эпатажа, издевательства над любовью и ленивого переругивания на непонятном мне языке.

С трудом выпив рюмку водки и не закусив, так все антисанитарно выглядело, я забился в угол дивана, не пытаясь соединиться с происходящим. До войны во всех молодых компаниях обязательно был Король. Имелся он и здесь – юноша с лицом Дориана Грея. Он повернулся ко мне и любезно сказал, что видел в «Огоньке» мой рассказ. «Это дебют?» – и улыбнулся темно-карими глазами и уголками прекрасно очерченных губ. Господи, какая у него была улыбка! Оська тоже хорошо улыбался, но слишком простодушно, слишком открыто. А этот юноша, улыбаясь, приобщал вас к тайне, которая откроется лишь избранным и доверенным. И я наверняка поддался бы очарованию королевской улыбки, если бы не подскочил парень по кличке Делибаш с экстренным сообщением. Король засмеялся, кровь мгновенно прилила к голове, матово-бледное лицо грубо, свекольно побагровело, полуоткрывшийся и застывший буквой «о» рот стал выталкивать порциями хрипло-захлебные звуки, будто Король выпал из петли, и наш разговор, не успев завязаться, погиб в приступе тупого, неуправляемого, недоброго хохота. Как позже выяснилось, обрадовало Короля, что «Катьку накачали вусмерть». Катька была его фавориткой, недавно вытесненной другой избранницей – Елкой. Она поклялась свести счеты с Елкой, и Король приказал обезопасить ревнивицу. Сейчас Катьку унесли в спальню и запихнули под кровать. И довольный Король грубо хохотал.

Затем он окликнул дюжего парня со странной фамилией Подопригора.

– Катьку – нах хаузе!.. – И швырнул ему пятерку.

– Мало, – сказал Подопригора. – Она в Останкине живет.

С брезгливым выражением Король швырнул еще пятерку.

Подопригора прошел в спальню и через некоторое время выволок оттуда растерзанную Катьку, с красным помятым лицом.

– Король, – сказала она жалобно. – Ну чего он?.. Ведь больно… Ты скажи ему, Король…



– Пить надо меньше, – заметил Делибаш.

Катька обвела компанию осоловелыми несчастными глазами.

– Нарочно меня напоили?.. Это ты им велел, Король? Избавиться хочешь?.. Какая же ты дрянь!.. – И, оттолкнув Подопригору, сама пошла к двери.

Я поискал глазами Оську. Он исчез. Не видно было и пепельноволосой Ани, спокойно и отчужденно просидевшей весь вечер в темном углу…

Компания исчезла молниеносно, когда я звонил по телефону из длинного, темного, зловещего коридора, – Оська жил в сдвоенной квартире. Вернувшись, я застал лишь грязную посуду – подруги Короля и его свиты не потрудились прибрать за собой. У меня дома никто не подошел – все спали, на метро я опоздал, такси ближе, чем на площади Свердлова, не поймаешь, останусь здесь. Я распахнул окно, зловещее здание телефонной станции надвинулось всей своей слепой громадиной, но чистый горьковатый воздух ранней осени ворвался в комнату и погнал прочь миазмы. Я собрал остатки еды в салатницу и поставил ее на подоконник, бутылки снес в угол комнаты, столешницу вытер газетой, вымыл руки в ванной и, сняв ботинки, улегся на широком, с выпирающими пружинами диване.

Я чувствовал, что мне не заснуть. Хотелось понять, что значит для Оськи низкопробная компания. В его поведении была какая-то двойственность: он уверенно плавал в мутной воде этого аквариума и одновременно наблюдал его содержимое как бы извне, сквозь стеклянную стенку. Холодноватый прищур со стороны явился для меня полной неожиданностью. В своих отзывах о новых приятелях он был куда наивнее и восторженней. Чего-то я не ухватывал в Оське.

А сна ни в одном глазу. В изголовье находилась этажерка с книгами и журналами. Я стал тянуть оттуда то одно, то другое, удивляясь, как всегда, многообразию и непоследовательности Оськиных интересов: то мне попадалась занимательная физика, то монография о Фелисьене Ропсе, то детские книжки Хармса, то «Автомобиль дядюшки Герберта» с чертежами моторов и шасси, то стихи Маяковского в обложке Оськиного отца, то потрепанные, зачитанные до дыр томики Джека Лондона из дешевенького собрания сочинений начала тридцатых годов. Потом я нащупал довольно тяжелый, совсем свежий альбом с фотографиями. Я стал его листать и вспомнил, что Оська говорил о цикле фотографий «Московский дождь», который он сделал с помощью своего приятеля из арбузовской театральной студии. Я знал этого своеобразного парня, сочетавшего напряженную жизненную активность с обескураживающей замкнутостью и молчаливостью, почти равной немоте. Он был интересный актер, а потом открылся как самобытный поэт и первоклассный переводчик. Сцену он бросил после первого успеха, единственная книга стихов вышла после его смерти, а как переводчик он получил признание при жизни, оставаясь за спиной поэтов, которым дал жизнь на русском языке. Под маской невозмутимости таился страстный характер, приведший его к гибели.

В те юные годы, о которых идет речь, у него была ладная крепкая фигура и легкая косолапость, определившая поступь – бесшумную и мощную, как у таежного медведя, узкие глаза с поволокой над крутыми скулами и редкая, томительно-застенчивая улыбка. Он присутствовал на всех фотографиях – большей частью в своей естественной печали, изредка улыбающийся, и тогда становилось еще печальней; топчущий лужи под косыми струями дождя, у гранитного подножия памятника, у витрины с крабами и коньяком, на трамвайной остановке, у водосточной трубы, глядя на нее так задумчиво и нежно, словно собирался сыграть ноктюрн на извергающей воду флейте, у афиши с просторным лицом актрисы, роняющей из огромных глаз дождевые слезы, на бульваре с черными, по-весеннему голыми деревьями, смотрящий вслед девушке. Это была тихая, «под сардинку», как произносил артист Оська в ростановском спектакле, песня городскому одиночеству. Печальная песня, но без тоски, без маеты и уныния. Хотелось быть на месте юноши под дождем, на перекрестке, на трамвайной остановке, на аллее бульвара, его что-то ждало впереди, не за тем, так за другим поворотом, пусть эта девушка не остановилась, прошла мимо, появится другая, она движется навстречу ему сквозь косые струи, прозрачный пар, и они уже не разминутся. Песня одиночества и надежды…