Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 60

Но то, что он посмеивался над Мишиными слабостями и причудами, ничуть не мешало их дружбе. Вместе с ним он написал пьесу «Поцелуй феи», шедшую в театре Сатиры, и «Танцы на шоссе», которую должен был ставить Толя Эфрос, но которую быстро запретили. Но по-настоящему сказалась эта дружба даже не в совместном творчестве, а когда Мишу постигла страшная беда — мучительная, неизлечимая болезнь, которая в конце концов привела его к преждевременной смерти. Никто из его друзей не принял такого участия, не сделал для него столько, сколько сделал Зяма, чтобы помочь сохранить его жизнь.

Еще одна дата — 19 мая 1938 года — день создания так называемой арбузовской студии. В тот день на квартире у Валентина Николаевича собрались человек десять. Кроме самого Плучека и Александра Гладкова — четверо из нашего бывшего театра, несколько студентов училища при театре Мейерхольда, двое профессиональных актеров. Арбузов, один из инициаторов создания студии, отсутствовал — он был на футбольном матче, пропустить который мог только если бы лежал на больничной койке, без сознания. Не было и Зямы: то ли не смогли его предупредить, то ли был занят на спектакле, уже не помню.

Идея написать пьесу самим, методом импровизации, принадлежала Арбузову. Самое удивительное то, что она была осуществлена. Мы написали «Город на заре», пьесу о строительстве Комсомольска. Мы сами придумывали образы наших героев, писали их биографии. Эти наши сочинения читались в Раздорах, на даче у Милы Нимвицкой. Наши руководители — мы называли их «авгурами» — были в состоянии неподдельного энтузиазма. Арбузов сказал, что по этим заявкам можно написать не одну пьесу, что каждая заявка тянет на отдельную пьесу.

Из всех, кто в тот летний день читал свои заявки, только двое, Мила Нимвицкая и Зяма, да еще Аня Богачева (Арбузова), пришедшая к нам несколько позже, осуществили свои замыслы и довели их до спектакля.

Начинался «Город на заре» с прибытия парохода «Колумб» с будущими строителями, добровольцами со всех концов страны — из Москвы, Иркутска, Ленинграда, Тулы, Саратова, Саранска, Одессы. Из Одессы приезжает и Зямин герой, Веня Файнберг.

Зямина заявка на роль Вени Файнберга сохранилась — у меня лежат две школьные тетрадки, на одной — портрет Гоголя, на другой — Калинина. На первой рукой Зямы написано: «Глупая вобла воображения» — не мог удержаться от легкой самоиронии. В одной из тетрадей — описание задуманного им героя, его биография, во второй — отношения с другими персонажами. Очень многое из задуманного Зямой вошло в спектакль, в том числе и его отношения с Белкой Корневой, героиней Милы Нимвицкой, даже отдельные детали и реплики. Не было в его замысле только бегства из города, это — из моей заявки на роль Миши Альтмана. Уже на этапе написания сценария пьесы литературной бригадой, в которую входили и мы с Зямой, обе эти роли слились в одну, появился некий гибрид — Веня Альтман.

Зяма не сразу принял такую трансформацию своего образа: его герой обладал сильным характером, а мой Миша оказался человеком слабым. Предполагалось, что работать над этой ролью мы будем оба, поочередно, однако вся роль, кроме эпизода в тайге, после бегства из города, создана Зямой.

Веню Альтмана я так и не сыграл. Мне досталась роль «бесхозная», не имевшая своего автора, родившаяся в комнате Александра Гладкова, где собиралась литературная группа, — секретаря комсомольской организации города. Но и ее сыграть не довелось — по причине моей моложавости, как объяснили мне «авгуры», а вернее, потому, что актером я был неважным. Играл его Саша Галич.

В свое время открытие студии и премьера «Города» были событием весьма приметным. И имя Зямы Гердта наряду с именами других исполнителей — Тони Тормазовой, Милы Нимвицкой, Ани Богачевой — с уважением произносилось на студенческих обсуждениях в ИФЛИ и МГУ. Его Веня вызывал у студентов споры, а у студенток — восторг и любовь.

Напротив консерватории была школа, где мы репетировали свой «Город на заре» и где Зяма, заведуя «осветительным цехом», мастерил из консервных банок осветительные приборы. Репетиции, репетиции, работа над этюдами. Морозы сорокового года. В школе холодно, кто-то из ребят, уходя на каникулы, выбил стекла в окнах.





Я часто вспоминаю Зямино остроумие, его легкость, постоянную готовность к шутке и розыгрышу. Но это лишь одна сторона тогдашнего Зямы. Когда начиналась репетиция, в нем появлялись и собранность, и сосредоточенность. Работал он с полной отдачей. Да и наши отношения имели более серьезные основы, чем присущая нам обоим склонность к иронии. Мы создавали театр, и это было смыслом нашей жизни. Главным тогда была студия. И когда наше понимание того, что для нее хорошо, а что плохо, не совпадало, мы порой доходили до ссоры.

Наша студийная нетерпимость и требовательность подчас приводили к тому, что мы периодически кого-нибудь исключали из студии. Правда, ненадолго. Так было и с Сашей Галичем, и со мной, и с Зямой. Исключали его, если мне не изменяет память, после того, как мы перебрались из школы в клуб Наркомфина. Там была бильярдная, куда часто наведывались в свободное от репетиций время и Саша, и Зяма. Вот за игру на бильярде в то время, когда шли репетиции, его и исключили. Это, как, впрочем, и курение, считалось нарушением студийной этики. Смешно, но получалось так, что я, будучи членом совета студии, исключал Зяму, а через какое-то время он — меня. Но проходило немного времени, и все это забывалось, и мы сами над этим посмеивались. Мы были молоды, нетерпимы, но самое главное — любили друг друга.

В пяти минутах ходьбы от школы, где мы репетировали, находилась комната Севы с оставшимися от его отца, Эдуарда Багрицкого, аквариумами, со старой Севиной нянькой, ходившей за ним. Здесь мы — Сева, Миша Львововский, Саша Галич, Зяма и я сочиняли песенки и сценки для капустников, слушали молодых поэтов или просто, что называется, трепались. Иногда, впрочем, и выпивали, хотя называть это выпивкой, учитывая сегодняшние масштабы этого занятия, конечно, смешно.

Была и комната Милы Нимвицкой на Покровском бульваре, где мы выпускали стенгазету. Идея выпускать стенгазету принадлежала Плучеку, периодически пытавшемуся придать студии вид нормального советского коллектива, — попытки, обреченные на полный провал. Мы все-таки не были, да и не могли быть, советским коллективом. Встретили мы предложение Плучека без энтузиазма — в самом слове «стенгазета» было что-то казенное, вынужденное, скучное. И мы, под руководством Зямы, вернее, под напором его неиссякаемого остроумия, преобразили это понятие. Стенгазеты меняли названия — «Осенний лист», «Весенние маневры», а одна из последних вообще не могла называться стенной газетой — она была вылепленной Милой Нимвицкой из папье-маше полуметровой вазой.

Наша неистощимость в юморе привела однажды Валентина Николаевича едва ли не в ярость. В дни, когда нас выгоняли из здания школы и мы могли оказаться без помещения, вышла стенгазета под названием «Ситуация», в которой, вопреки действительно сложной ситуации, мы хохмили, отнюдь не соблюдая меры. Мрачно глядя на эту «Ситуацию», Валентин Николаевич произнес более чем странную фразу: «В армии юмор не нужен». Эту фразу Зяма тут же взял на вооружение, применяя ее в самых неожиданных обстоятельствах.

Именно здесь, на квартире Милы Нимвицкой, произошло превращение Зямы в Зиновия Гердта. Случилось это незадолго до показа двух актов нашей пьесы представителям тех ведомств, от которых зависела дальнейшая судьба студии. И тут кому-то пришла мысль, поначалу шутливая, что Зямина фамилия звучит несерьезно и недостаточно благозвучно (Храпинович. — Ред.). Не потому, что еврейская, — никому не пришло в голову считать неподходящей фамилию Саши Гинзбурга. Решили, против чего не возражал и Зяма, придумать ему псевдоним.

Посыпались предложения, самые неожиданные, подчас не лишенные насмешливого подтекста. Они отвергались одно за другим. Кто-то предложил фамилию известной балерины, Елизаветы Гердт.

Предложение было встречено одобрительно, в том числе и Зямой.