Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 24

Предпринимались ли попытки создать новую очередь, осталось мне неизвестным, а без попыток пристроиться в очередь со стороны — без этого не обошлось. Одна из них была предпринята перед Райским. Зачем тем ребятам понадобился Достоевский, объяснению не поддается — такой они имели видок, самое вероятное — чтобы потом перепродать, сделав гешефт. Ну а почему они решили встроиться в очередь перед ним, не перед кем другим, тому причиной были, наверно, его волосы — перед длинноволосым, показалось им, они встроятся, он и не пикнет.

Райский же пикнул. Вернее, заблажил. Голос и в те времена был у него все четыре октавы (только это еще мало кто знал). Он заблажил — и сорвал планы лихой троицы. По морде он, правда, за свой голос получил. Дыра вместо переднего зуба наверху, которую ему всю жизнь пришлось камуфлировать, — это память о той очереди за Достоевским.

Кровь у обладателя четырхоктавного голоса лилась бурным потоком, и я повел будущего завсегдатая гламурных страниц в редакцию журнала останавливать юшку и приходить в себя. «Суки! Они меня пидарасом назвали! — делился со мной по пути в редакционный уют истинной причиной своей блажбы Райский (фамилии которого, впрочем, я еще в тот момент не знал). — Говнюки моченые! Меня!» В противоречие со своим видом он оказался еще тем матерщинником. Как и бабником. В пассиях его я потом просто запутался.

Результатом нашего знакомства для меня стала подписка на все тридцать томов собрания сочинений. На тридцать томов подписывали лишь первых двести человек, мы стояли где-то в пятой сотне, и на полное собрание нечего было рассчитывать. Но у Райского в кармане имелась заветная записочка к кому-то ответственному в Доме книге, и мы вышли на улицу с подписными карточками на тридцать томов, на которые в очереди подписывать уже давно перестали. Эти тома в строгих болотного цвета ледериновых переплетах стоят у меня на своем месте в библиотеке до сих пор, хотя сказать, что в минувшие с той поры годы я уж так часто брал их в руки, будет неправдой.

— Слушай, а почему мы никогда раньше не были у него, раз вы так давно дружите? — не может остановиться, продолжает свои расспросы Евдокия, когда она в конце концов готова, мы выходим из ее дома на улицу и идем к моему «Спутнику». — Ты вообще много куда, наверно, ходишь, а меня почти никуда не берешь.

У нее ощущение — сегодня ей предстоит восхождение на такие горние высоты жизни — Эверест в сравнении с ними покажется крошкой.

— Всё в свою пору, моя радость, — с глубокомысленной вальяжностью отзываюсь я, словно и в самом деле вхож на равных в самые высокие гостиные.

Хотя на самом деле мне пришлось напроситься к Райскому. Новый год, желание моей радости — встретить его со мной, ну не в «Ист буфете» же его встречать! Ее нужно вывести в свет, продемонстрировать ей, что я не хухры-мухры, пусть у меня корыто вместо нормальной тачки, но круг моего общения — ого! «Да нет, что ты, приходи», — согласился Райский, когда я в очередной свой звонок прижал его так — или отказать мне, или все же позвать.

Ощущения, что через несколько часов наступит Новый год, — никакого. Осенняя тьма вокруг, голый и мокрый асфальт под ногами, мозглый воздух приникает к лицу сырым полотенцем, кажется, природа хочет что-то сказать этим обманом, силится донести до человека некое важное сообщение, но что она хочет сказать, что сообщить? — язык ее непонятен, а наш человеческий слух беспомощен.

— Слушай, просто не верится, неужели мы едем к Райскому? — вопрошает Евдокия, когда мотор уже прогрет, мы пристегнуты и я трогаю свое корыто с места.

Возбуждение, владеющее ею, так велико, что мне становится не по себе: я вдруг едва не воочию вижу ту жуткую пропасть, что разделяет нас с Райским. Он успешен, знаменит, богат. Его загородный дом, куда мы едем, стоит несколько миллионов долларов. Не понимаю, и убей меня Бог — не могу понять: откуда у Райского такие деньги. Ну хорошо, он не стихотворец, как аз грешный, четыре октавы его востребованы, хотя он мой ровесник, но тем не менее: несколько миллионов долларов! Если с Савёлом все ясно — он просто жлобствует, гребя к себе свое и чужое, то о Райском того не скажешь — сибарит сибаритом и респект к своему сибаритству родился раньше его самого. И если у Савёла в доме студия, то у Райского, кроме того что студия, еще и зал. Конечно, не Олимпийский дворец спорта, но настоящий зал: со сценой, с креслами, с осветительной и звуковой аппаратурой — можно устраивать полнокровные концерты. Райский тщеславен, и безмерно, может быть, вперед него родилось не его сибаритство, а его тщеславие.

— Да ладно, что ты. К Райскому и Райскому, — бормочу я в ответ на вопрошание Евдокии. — Человек как человек.

— А почему он на твои тексты ничего не писал? — задает мне новый вопрос моя радость. — Столько лет дружите.

О, вот это болезненно по-настоящему. Это как серпом по тому самому месту из поговорки. Едва ли только она это понимает. Но мой удел — не подать и виду.





— Все впереди, — говорю я.

Райский встречает гостей в освещенных дверях. У него по участку повсюду видеокамеры, и при приближении очередных гостей створки входных дверей распахиваются во всю ширь, а хозяин в черном смокинге и с галстуком-бабочкой на шее стоит в солнечном проеме с приветственно раскинутыми в стороны руками: «Как я рад!..» Меня он обнимает вполне дежурным, ничего не значащим объятием, зато цветущую улыбкой счастья Евдокию облапливает и тискает так — ну прямо потащит ее сейчас на какой-нибудь лежачок. Благо его нынешней жены рядом с ним нет, она, надо полагать, хозяйствует в доме, и можно себя не сдерживать.

— Негодяй! — восклицает Райский, наконец выпуская Евдокию из объятий и обращаясь ко мне. — Такую райскую птицу — и не показывал! Держать в клетке такое сокровище!

— Вот выпорхнула, — блею я.

— Да, я хочу пожаловаться, — счастливо вещает Евдокия, — Лёнчик меня совсем никуда не водит!

— Больше мы ему не позволим! Не позволим! — так и прошибая воздух вокруг себя козлоногим запахом сатира, подхватывает Райский. — Пусть он еще попробует!.. Мы грудью на защиту!

— Ты слышал? — говорит мне моя радость, когда Райский в конце концов покидает нас, и мы остаемся в гардеробной вдвоем приводить себя в порядок после дороги. Тон у нее — старой княгини из «Пиковой дамы», когда та была еще молодой и обращалась с мужем как с дворецким. — Будешь держать меня взаперти — за меня есть кому постоять.

Я ее осаживаю, мне не остается ничего другого, — впрочем, не слишком-то греша против истины:

— Не обольщайся. Цена светской любезности — грош в базарный день.

Выйдя из гардеробной, мы почти сразу же сталкиваемся с Ковалем. Он в одном из своих обычных белых шелковых пиджаков, с громадным бордовым галстуком-бабочкой, который, если затрепещет крыльями, чего доброго вознесет его в воздух, в руках у него бокал красного вина, и на лице, как всегда, то умиротворенно-отсутствующее с оттенком отстраненной высокомерности выражение, по которому сразу можно заключить, что перед тобою погруженный в свой богатый внутренний мир большой поэт. Хотя он всего лишь удачливый песенник с претензией считаться поэтом.

— А, Лёнчик, привет, — небрежно говорит Коваль в ответ на мое приветствие (я тороплюсь поздороваться первым, потому что он вполне может пройти мимо, прошив тебя своим погруженным в богатый внутренний мир взглядом как пустое место — будто вы и не знакомы).

Евдокия его, естественно, узнаёт. Кто не узнает человека, беспрерывно торчащего на телевизионном экране. Она ожидающе, с предвкушением волнующего звездного знакомства смотрит на него, смотрит на меня, требуя взглядом: представь! — и в его взгляде тоже предвкушение знакомства с нею — он рассмотрел мою спутницу, и вот она, в отличие от меня самого, не вызывает у него ни малейшего презрения, наоборот, — но я их не представляю друг другу. Обойдутся. Что он, что она.

— Идем, — беру я Евдокию за локоть, увлекая ее в глубь дома, и ей, в свою очередь, не остается ничего другого, как подчиниться мне.