Страница 24 из 24
— Евдокия, — не без смущения представляю я наконец ему мою радость. И добавляю торопливо: — Паша, потолкуем еще, да? Мы только пришли, должны осмотреться…
Ничего мы не должны, наоборот, я бы с удовольствием постоял с Пашей, обменялся с ним мнениями о том и о сем, но я опасаюсь, что он снова заговорит о той встрече у Савёла.
— Давайте, Леонид Михайлович, давайте, осматривайтесь, — тотчас отступает от нас в сторону Паша-книжник. И обводит руками вокруг себя: — Ничего себе «Раёк» отгрохал! Почище, чем у Савёла.
В следующей комнате, куда мы проходим, устроен танцзал. В качестве тапера за белым кабинетным роялем сидит сам Берг, извлекая из альбиноса ритм буги-вуги. Что неудивительно: классик советского джаза, как любят именовать его журналисты, примерно одного возраста со мной, может быть, старше годом-другим, а буги-вуги — ритм нашей юности. Две пары среднего возраста стараются выдавать положенные для этого танца па, кажется, упиваясь своим мастерством, но меня, овладевшему этими па в пятнадцать лет, их мастерство только смешит. Я вывожу Евдокию в круг, и мы выдаем. Вернее, выдаю я, а она только пытается — в ее пятнадцать лет буги-вуги не танцевали, откуда ей было научиться танцевать их.
Меня хватает минуты на три. Потом я начинаю сдыхать. Я начинаю сдыхать, но не хочу показывать этого, выскребаю из себя последние силы, держу марку. Берг из-за рояля насмешливо поглядывает на меня. Ну-ну, на сколько хватит тебя еще, говорит его взгляд. Нет, мы с ним не знакомы, его фамильярное «ты» звучит во мне самом. Это знаю его в лицо я, видел несколько раз по телевизору, а Берг меня — наверняка нет. Наконец он обрывает буги-вуги и, выдержав недолгую паузу, принимается за блюз. Я с облегчением останавливаюсь. Что из того, что это блюз, у меня нет сил и на блюз.
— Отлично, ты даешь! — с восторгом говорит Евдокия. — Я и не ожидала, что ты так умеешь.
Мы не успеваем оставить круг танцевального пространства, ее у меня тут же испрашивает на танец один из тех, среднего возраста, что изображали буги-вуги, когда мы появились. Я ничего не имею против — пусть моя радость оторвется, для чего мы здесь еще.
— Я тебе буду верна, — переходя из моих рук в чужие, с коварно-сияющей улыбкой обещающе произносит моя радость.
Встреча Нового года началась.
После блюза возвращаемся с Евдокией в гостиную. За время, что мы отсутствовали здесь, народу в гостиной ощутимо прибавилось, теперь пространство ее не пробивается взглядом насквозь, теперь можно лицезреть лишь тех, кто рядом, — и никого из знакомых, лично или как лиц из ящика, я больше, слава Богу, не вижу. Мы подгребаем к столу с едой, набираем на тарелки того-другого и устраиваемся за столиком у стены. Столик, можно сказать, кукольный, и к нему приставлено всего три стула.
Народ, видимо, уже в основном съехался, стрелки часов, кажется, несутся к зениту циферблата все стремительней и стремительней. Голос Райского вспарывает наполняющий гостиную шум голосов, будто ножницами:
— Господа! Господа! Дорогие гости! Прошу внимания!
Он взгромоздился на какое-то возвышение, в руках у него лист бумаги, и, дождавшись установления тишины, Райский объявляет программу встречи Нового года. Программа включает в себя прослушивание новогоднего приветствия президента по телевизору, общее распитие шампанского с двенадцатым ударом курантов, после чего — продолжение гастрономического шабаша (так он выражается), а в половине первого — проследование в зал, выступят… тут он погружается в лист и с интонацией балаганного зазывалы, как это теперь принято у ведущих телевизионные шоу, протяжно выкрикивает одно имя за другим. Мое имя тоже звучит, и я ловлю себя на том, что ждал этого, и если бы оно не прозвучало, мне было бы досадно и обидно. Хотя желания выступать у меня — никакого. Лёнчик, и ты, с восторгом глядит на меня моя радость. Куда ж деться, с утомленностью отзываюсь я.
Райский отнимает лист от глаз.
— Ну, господа, — произносит он обычным голосом и даже тише, чем бы надо, так что приходится вслушиваться в произносимые им слова, — не останется в стороне и аз грешный. С вашего позволения, аз грешный в эту новогоднюю ночь впервые исполнит свое новое вокальное сочинение.
Телевизор у Райского — громадный плоский экран, висящий прямо на стене. Наш третий стул так и стоит пустой, и мы с Евдокией выслушиваем новогоднее поздравление молодцеватого отца нации, а там и встречаем бой курантов по телевизору вдвоем. Впрочем, соседи по столикам в одиночестве нас не оставляют. К нам тянутся с бокалами и справа, и слева, одной из соседок оказывается не кто иная, как Маргарита Гремучина, и теперь, после того, как услышала произнесенное Райским мое имя, моя личность, кого-то ей напоминающая, персонифицируется.
— Лёнчик! — восклицает она, звеня своим бокалом о мой. — Тыщу лет, тыщу зим! С Новым годом! Как я рада тебя видеть, Лёнчик!
О Боже мой, почему и для нее я Лёнчик. Вот бы посмотреть на нее, если бы я стал называть ее Маргариткой.
— Риточка! — ответно восклицаю я. Это не фамильярность, моя позиция старшего в нашем профессиональном цехе позволяет обратиться к ней так. — И я тебя рад видеть. С Новым годом, с новым счастьем.
— Ой, а у вас там свободное место, да? — вопрошает Гремучина. — А то бы я к вам пересела: я одна, муж не смог, и я с какими-то незнакомыми…
— А зачем вам, эмансипе, мужья? — язвлю я, когда она перебирается за наш стол. — Что вы с ними делаете?
— Да то же самое, что и все остальные, — отмахивается Гремучина. — Что с вами еще можно.
Моя радость, слушая Гремучину, завороженно смотрит на нее, будто та изрекает незыблемые библейские истины. Счастье не только в ее взгляде, а во всем ее облике: сидеть рядом с Гремучиной и болтать с нею — это не менее круто, чем в свою пору наклеить автора «Песенки стрельцов». Настоящая встреча Нового года началась для моей радости только сейчас.
— Что будешь читать, Маргарита? — спрашиваю я. — Ты, по-моему, ничего не пишешь, давно твоего нигде не встречал.
О, какая фурия выметывается в ответ на мой вопрос из нашей эмансипе.
— Ты меня не встречал?! — вопрошает Гремучина. — Я тебя что-то тоже. А мне, между прочим, пишется как никогда! За последний год — целую книгу новых стихотворений. И издала. А ты давно издавал?
Это удар под дых. Ах, Лёнчик, решил показать зубы. Лучше бы ты проглотил ее бесцеремонность. Я издавался последний раз еще в советские времена, четверть своей жизни назад. Конечно, заплатив деньги, сейчас можно издать каждую написанную тобой строчку, но за все эти годы у меня так и не появилось жировых отложений, на которые, вручив их издателям, можно было бы потешить свое тщеславие.
— Я занимался песнями. Работал с группой, — говорю я. Адресуясь уже не столько к Гремучиной даже, сколько к Евдокии.
— Одно другому не мешает, — изрекает Гремучина.
— Мешает, и еще как, — с вескостью роняю я. Что делаю опять же не столько защищаясь от Гремучиной, сколько для того, чтобы моя радость не увидела меня во всей наготе.
Но мои опасения напрасны. Моей радости совсем не до того, чтобы размышлять о моей профессиональной состоятельности. Ей хочется приобщения к высотам светской жизни.
— Ой, вы знаете, Маргарита, — вмешивается она в нашу дуэль с Гремучиной. — Вот дня три назад я видела вас по телевизору, вы там с таким почтенным дядечкой дискутировали… я была просто в восторге — так вы его разложили! Великолепно вы это делаете.
— Да, за мной не заржавеет, — довольно отзывается Гремучина, вмиг забывая о нашей дуэли. Нет лучше способа обуздать тщеславие, как польстить ему. Тем более если эта лесть искренна. — Я женщина хрупкая, но со мной лучше не связываться, у меня удар, как у боксера-тяжеловеса. Женщина должна уметь постоять за себя. Мужчины присвоили себе право владения миром — этому должно положить конец.
— Да, без женского начала на земле не было бы жизни! — подхватывает Евдокия.
— О чем и разговор, — отзывается Гремучина. — Между прочим, Серебряный век прекрасно это понимал, откуда и все их разговоры о Софии-Премудрости — женском начале мира.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.