Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 24



Номер, что требует меня с дисплея мобильного, я знаю наизусть. Нет, не наизусть. Он вбит мне в макушку кованым треугольным гвоздем, и по самую шляпку. Это она. Евдокия ее имя.

Да, уж если быть честным перед самим собой, причина психоза, что выворачивает меня наружу кишками, не только мои многочисленные дети. А и этот ребенок. Почти ровня моей дочери. Ребенок, конечно. Иметь любовницей двадцатиоднолетнего ребенка, для которого ты бог Саваоф, и оказаться голоштанником с пенсией по старости, на которую не прокормиться и воробью, — это свалиться в ее глазах с небес на землю, разбившись вдребезги.

Я нажимаю кнопку приема.

— Привет, моя радость, — говорю я.

О, это не слова. Кто она еще как не моя радость. Иметь любовницу моложе тебя в три раза и быть для нее не старичком денежным мешком, а любимым — это будешь ценить, трястись над этими отношениями скупым рыцарем над златом. Хотя, конечно, вот оно, еще одно преимущество человека свободной профессии: у тебя нет возраста. Во всяком случае, пока ты не сел на пенсию по старости . Чувствуешь себя на тридцать — тридцать тебе и есть.

— Привет, Лёнчик, — отвечает мне в трубке моя радость. — Ты, наверно, хочешь меня поздравить?

Это в ее манере — поставить тебя в положение ее должника и потребовать возвращения долга, когда ты об этом долге — ни сном ни духом.

— Сдавала на права? — подумав немного, неуверенно спрашиваю я.

— Именно! — одобрительно отзывается она. (Возврат долга мне засчитан.) — И сдала.

— Так у тебя же какой учитель был, — говорю я, намекая на то, что и она у меня кое в каком в долгу, причем реальном.

— Ха! — говорит она. — Твои уроки бесценны. Но, представь, они не понадобились.

— Как так? — я чувствую укол уязвленности.

— Так! — восклицает моя радость. — Помнишь, кто-то мне давал совет заплатить по полной программе? Я это и сделала. И знаешь, кто на экзамене по вождению нажимал за меня педали?

Педали за нее на экзамене по вождению нажимал, оказывается, инструктор рядом, а она только рулила, причем по его команде.

— Что же, такие события, как сегодняшнее, следует отмечать, — говорю я.



— Разве кто против? — следует мне ответом. — Куда ты хочешь меня пригласить?

Вот она, разница в возрасте. Мне на самом деле не хочется никуда. Однако моя радость в том возрасте, когда без понтов нельзя, положенные ритуалы должны быть соблюдены непременно.

— Давай полопаем в «Ист буфете», — предлагаю я. «Ист буфет» — это и недорого, и сердито, да ей по молодости и нравятся такие места. — Ты где?

Оказывается, мы в двух шагах друг от друга. Она на Моховой, у себя на факультете, заехала после экзамена по вождению что-то у кого-то взять-отдать-получить, и вот свободна и позвонила мне.

— Жди меня там у Ломоносова, — велю я.

Спустившись в переход, я пересекаю под землей Тверскую и, поднявшись наверх, иду от Центрального телеграфа вниз, обратно к Манежной, чтобы проследовать к старому зданию университета, в котором когда-то он умещался весь и где теперь только факультет журналистики. По дороге я звоню сыну. Не знаешь ли случаем, спрашиваю я, как учредить вот такую ахинятину — то ли институт, то ли фонд, не мышонка, не лягушку, а неведому зверушку. Понял-понял-понял, с удовольствием перебивает меня сын. Он сегодня занял у меня денег, и ему приятно ответно услужить мне. Конечно, он знает. Только не надо заниматься этим самому, потому что это геморрой, следует перепоручить дело специальной фирме. Он даже может порекомендовать мне одну такую, всего пятьсот долларов — и через полторы недели я получаю полный пакет документов. Пока разговор не доходит до пятисот долларов, мне все нравится. Но пятьсот долларов бьют меня по крыше внезапно опустившимся шлагбаумом. Ладно, перезвоню позже, завершаю я разговор.

Между тем я уже почти у цели. И сквозь чугунные прутья изгороди, отгораживающей здание факультета от ревущей машинами улицы, около памятника Ломоносову во дворе, вижу ожидающую меня мою радость. Здесь, в этом старом университетском здании, у нас все и началось. Я тут выступал в их большой, кажется, в советские времена она называлась Коммунистической, центральной аудитории, исполняющей роль актового зала. Вернее, выступал не я, а зван был Савёл со своей группой, вот в компании Ромки и их солиста Паши по прозвищу Книжник он и блистал, я был приглашен Савёлом в пристяжку, для солидности. Мне была отведена роль даже не второго, а десятого плана, но получилось, что когда пришла пора сказать свои полтора слова мне, меня вдруг стали заваливать вопросами — о Рубцове, об Окуджаве, даже о Высоцком, с которым мы только однажды разговаривали по телефону, — и вместо трех-четырех минут, что были запланированы Савёлом на мое появление в свете рампы, я протанцевал под прожекторами целые полчаса. И вот когда я, распушив хвост, выделывал свои па, я увидел устремленные на меня из безликой студенческой массы глаза. У меня так это и стоит в памяти, и я не перестаю удивляться, как это было возможно? Хотя такое случилось второй раз в моей жизни. Но тогда народу было куда как меньше. А тут на меня смотрело с поднимающихся амфитеатром скамей несколько сотен глаз, и она сидела не где-нибудь впереди, а в самой гуще, однако же я увидел ее глаза — так она смотрела. Словно вокруг была темнота, ни зги не видно, и в этой темноте — два горящих огня. Они мешали мне, сбивали с мысли, я старался не глядеть в их сторону — и глядел; по сути, как увидел их, отвечая на сыпавшиеся вопросы, я отвечал только им, только для нее. Хотя сама она не задала мне ни одного вопроса.

Она задала мне вопрос, когда наше шоу было завершено. Я уже собрался потечь к выходу, но был остановлен прозвучавшим за спиной голосом, в котором тотчас, хотя слышал его впервые, опознал ее: «Леонид Михайлович, простите, можно вас?» И после, как обернулся к ней: «Леонид Михайлович, а мы бы не могли специально встретиться? Я пишу курсовую, и мне нужно задать вам несколько вопросов, которые бы разрешили мои затруднения».

По тому, как она стояла передо мной — с видом самой скромности и самоумаления, а на самом деле едва удерживая в себе рвущееся наружу осознание своей высокой цены, как улыбалась, я сразу увидел — она «с кислинкой», так сказал об этом женском типе в «Факультете ненужных вещей» Домбровский. Никакой курсовой она не писала, про курсовую — это была ложь, повод, чтоб подойти. Не я склеил ее, она меня. Оказывается, в тинейджерстве она была фанаткой Савёловой группы, и особенно она балдела от «Песенки стрельцов», и вот автор слов предстал перед нею и оказался вполне отвечающим тому образу, что безотчетно жил в ее сознании…

— Салют! — видит она меня входящим в калитку решетчатой изгороди, машет рукой, идет мне навстречу и, подойдя, целует быстрым приветственным поцелуем в губы. Ничуть не стесняясь моей пробитой сединой бороды, печати годов на лице, при том, что мы тут во дворе сейчас не одни и на нас, конечно, устремлен не один взгляд.

Ради Евдокии я, наверно, готов расстаться с Балеруньей. Но я так вит-перевит с Балеруньей корнями, что у меня с нею уже одна корневая система, отдери меня от нее — я останусь без питательных соков, и мне остается только молить Бога, чтобы Евдокия о ней ничего не узнала.

— Слушай, а ты за автомобильными делами не запустила университетские? — напускаю я на себя озабоченно-строгий вид, стремясь поскорее избавиться от мысли о Балерунье, словно оттого что подумал о ней, мои грехи каким-то непостижимым образом могут незамедлительно вылезти наружу.

— Отстань со своим университетом. Не твое дело, — с милой улыбкой отбривает меня Евдокия.

В молодости такое обращение с собой я бы не спустил, будь даже влюблен по самую макушку. Теперь меня это ничуть не трогает. В моем отношении к Евдокии и в самом деле есть нечто родительское, ну а она, соответственно, ведет себя со мной, как если б была дочкой, живущей взрослой, самостоятельной жизнью. Есть круг ее жизни, куда я опущен, и есть круг, куда доступ мне запрещен. Так же, как и у меня с нею.