Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 136



Но голосистая радость была не настоящая, а пьяная, горькая, со слезами. Даже Демьян Сучок и тот расчувствовался, как будто и до его залитой горелкой памяти тоже что-то дошло, — сновал в толпе от группки к группке, прощался с каждым, бормотал:

— Давай, сосед, поцелуемся, а то, глядишь, и не побачимся уже никогда…

— А ты раньше-то хоть кого-нибудь из-за своей горелки видел? — не очень кстати, как у него иногда бывало, шутил Юлик Безмен.

— Я… я… — горячился Демьян Сучок. — Я сегодня выпил, так тому причина была. Гитлера иду бить…

— Ох и дашь ты Гитлеру. Так сразу и побежит. Только увидит — и побежит… Правда, увидеть тебя… Разве что в бинокль… — Юлик Безмен намекал на редкостно малый рост Демьяна Сучка; тот хоть и был уже мужчина в годах, а с виду — мальчонка. — Тебя же и таракан не испугается, не то что Гитлер…

— Дылда, дылда ты!.. — отбивался Демьян Сучок. — Что ты понимаешь? Аккурат такие, как я, самые солдаты. Спрячусь — ни одна пуля не зацепит. А в тебя… Из пушки можно бить… Каланча!

Как и было назначено, к десяти часам собрались у сельсовета все, кто получил повестки, кому надо было идти в армию. Не было, не явился только, наверно, один человек — Евхим Бабай. Иван Дорошка послал за ним делопроизводителя Нину Вараксу. Та вернулась быстро, сказала — Евхима Бабая дома нет.

— А где ж он? — встревожился Иван.

— Женка говорит, торбу харчами набил и ни свет ни заря куда-то подался.

— Дезертировал, не иначе, — сжал зубы Иван.

— А может, не понял, что в сельсовет являться надо, в Ельники своим ходом махнул? — подсказал Василь Кулага; он не отходил от Ивана Дорошки, помогал ему чем мог.

— И то верно, — кивнул Иван, хотя в душе не согласился с Василем: «Дезертировал, сволочь…»

— Что делать будем? — обратился Иван к собравшимся. — Двинем, что ли?..

Возле клуба стояли наготове упряжки, и Иван сказал, что мешки можно погрузить на телеги, их подвезут до Ельников. А сами мужчины… Самим топать придется.

И сразу же, как по команде, заголосили, запричитали женщины. Заголосили, запричитали, будто оплакивали покойников. Толпа пришла в движение — заскрипели, потянулись по дороге на Ельники подводы, двинулись, группками, каждый со своею родней, и мобилизованные…

День между тем разгорался, входил в силу. Поднялось, проделало уже изрядный путь над лесом солнце и палило, слало и слало земле яркое сухое тепло. На солнце набегали легкие бездождевые облака — их называли в Великом Лесе сухмарками, — и тогда оно пряталось, путалось в белесых космах. По деревне, по лицам людей скользила тень. Но проходила минута-другая — и солнце показывалось снова, смеялось, снова слало на землю искристые лучи, снова грело, припекало.

Как будто оно, солнце, хотело высушить слезы, которым не было удержу, которые катились и катились из глаз.

Тащились, мололи-перемалывали колесами песок подводы…

Шли, неспешно двигались вслед за подводами, сливаясь в сплошную серую толпу женщины, мужчины, дети…

За околицей, там, где высился неведомо кем врытый дубовый крест, подводы и люди остановились.

Началось прощание — одни шли дальше, в неизвестность, в белый свет, другие оставались дома, в своей деревне. Что ждало тех и других? Встретятся ли, увидятся ли хоть когда-нибудь?..

Женщины рвали на себе волосы, падали в песок, заходились в страшном, безутешном плаче. Мужчины оборачивались, махали шапками, бежали, спешили догнать тех, кто уже распрощался со своими, кто уходил дальше, в сторону Ельников…

Вместе со всеми провожал на войну двоих своих сыновей и Николай Дорошка. От Пилипа он не отставал с самого утра, помогал собирать, укладывать мешок, не упускал случая что-нибудь подсказать, посоветовать.

— Да под пулю, это… Дюже головы не подставляй, — шептал Николай сыну. — Там разные агитирщики будут. Ты их слушай, а сам своим умом живи, береги себя. Потому как героем… Героем хорошо быть, а живым… Живым лучше…

Подмывало Николая, хотелось подойти и к Ивану, дать ему хоть несколько отеческих советов. И тогда, когда Пилип стоял возле кумачового стола, отмечался, что он на месте, у сельсовета, и после, когда Иван с женой и детьми шел по деревне, останавливался, прощался с родичами, со всеми, кто его знал. И всякий раз что-то удерживало Николая. Не мог, не мог простить сыну, что таким упрямым уродился, не слушается отца, делает все по-своему.



Пилип же тем временем, поцеловавшись с женой, Хорой и Костиком, которые тоже со всеми вместе вышли за околицу, обернулся к отцу, обнял, прильнул щекою к его бороде.

— Не поминай лихом, тата, прости, коли что не так…

И не смог дальше говорить — слезы брызнули из глаз. Брызнули слезы и у отца.

— Ты, сынок, тоже прости, коли что не так, — прошептал Николай. — И береги себя, остерегайся…

Словно что-то живое оторвали, такое чувство было у Николая, когда Пилип, освободившись от объятий, побежал догонять подводы, которые, задержавшись на минуту, снова заскрипели, двинулись в путь. Размяк, расчувствовался вконец Николай. И к Ивану шаг ступил сам, первый. Может, и Иван тоже к отцу бы подошел, потому что, попрощавшись с женой и детьми, к Костику, а потом и к Хоре спешил. Но так уж получилось, он, Николай, первым сделал шаг навстречу сыну.

— Что было, то было, — сказал примирительно, глядя не на Ивана, а себе под ноги, в землю. — А попрощаемся давай как люди…

— Отец, — сказал, обнимая Николая, Иван, — бывает так — и не хотел бы обидеть, а обидишь. Пойми, я делал все, чтобы и вам, и всем в Великом Лесе было хорошо.

— Ладно, сын, не будем об этом, — шептал Николай, прижимаясь бородой к сыновней щеке. — Горе людей мирит. И мы, видишь, помирились. Береги себя, не лезь на рожон. Дети вон малые, им отец нужен…

— Знаю. Да ведь хочешь не хочешь, а воевать надо.

— Ну воюй, воюй… Но и о детях думай!

— Буду. Обо всем буду думать…

— Во-во. Крепко думай! Потому как на войне — это не то что в мирное время. И у тех оружие, и у других. Бабахнет — и все, концы…

Хотел и Ивана перекрестить на дорогу, как перекрестил, осенил божьим крестом Пилипа, да не отважился: коммунист же Иван, разозлится, опять ссора. А этого… этого не хотел Николай. Тем более сегодня, в такой день, при расставании…

Пусто, сиротливо сделалось на сердце у Николая, когда и Иван оторвался от него, побежал догонять подводы. Стоял, махал шапкой — кому, и сам не знал. А в мыслях словно застыло: «Сыновья же… Увижу ли их когда-нибудь? И они меня увидят ли?..» Жгло, так и разрывало сердце сознание, что не по-людски с Иваном жил, носил в душе обиду, надо было простить, все давно простить и жить, как родные живут. А то же… Вот ушел, может, и не вернется. А тепла Отцова с собою не унес… Не унес… Не будет отцово тепло греть его там, на войне, в чужом, далеком краю.

Долго еще не расходились, стояли у околицы люди. Уже подводы в лес въехали, скрылись, а люди все стояли и стояли. Махали шапками, платками, руками. Кому — не знали, не видели из-за слез…

И он, Николай, стоял вместе со всеми. Стоял даже тогда, когда иные со вздохами повернулись, пошли по домам. Стоял, потому что не хотелось, сил не было никуда идти.

Боль сжимала сердце, звенело, гудело в висках…

«Вырастил… Двоих сыновей вырастил. И нет их. Ушли. Что ждет их в неведомой дороге, там, на войне?..»

«Только бы… только бы домой вернулись! Да чтоб живы-здоровы были!» — беззвучно шептал Николай.

И крестился, просил, глядя мокрыми от слез глазами на врытый у околицы крест, молил бога, чтоб смилостивился, не дал сыновьям погибнуть…

V

Тихо, неприютно стало в Великом Лесе после того, как проводили на войну мужчин. Деревня словно осиротела…

Встречаясь на улице, женщины спрашивали друг у дружки: