Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 136

И он, Николай, в те годы, может быть, больше, чем кто иной, усердствовал. Едва стаивал снег, оживала, отходила земля, можно было ее копать — шел на вырубки. Иной раз и зимою ходил. Рубил, с корнем вырывал молодняк, складывал, стаскивал в кучи, жег. А только отпускало землю — обкапывал и корчевал пни, выдирал корни, где сохою, где мотыгой, где лопатой разрывал дерн. Сеял овес, просо, сажал картошку… И не один на вырубках так надрывался — вся семья: жена Ганна, сын Пилип, дочь Параска, сестра Хора. Чуть свет, до восхода солнца из дому выходили, а возвращались уже в сумерках, затемно. Если бы не колхоз, не обобществление это самое, как бы богат был сегодня он, Николай Дорошка, сколько у него было бы поля! А тут… «Раскорчевывал-раскорчевывал поляны весь век свой — и где они? Где? Костик хоть и сопляк, а прямо в сук влепил. Не разберешь теперь, где мое поле, а где — чужое; не то что поляны — межи запаханы, метки разбросаны. Было мое — стало колхозное. Раньше манило, влекло к себе поле, хотелось его вовремя и перепахать, и засеять, и навозом хорошенько накормить… Каждый клочок, каждый стебелек, каждый колосочек, зернышко каждое береглись… Они же твои, хорошо обработаешь, тщательно уберешь — пополнишь не чей-нибудь, а свой амбар, свой сусек. А теперь… Не манит теперь, не тянет его, Николая, к себе поле. Чужое оно. Потому и пашется не так, как надо бы пахать, и сеется не теми семенами и не так, как надо бы сеять, и убирается как попало, лишь бы поскорей. Везут снопы с поля — просыпается зерно, потому что иной и не догадается дерюжку под снопы подостлать, а может, и не знает, что так испокон веку у хозяйственных людей делалось. Известно, лодыри, гультаи́. Не дает поле того, что могло бы давать. Потому и трудодень куцый. С государством рассчитайся, дай всем тем, кто в конторе сидит, в начальстве числится, — и… Машины, тракторы придумали, потому что иначе вовсе без хлеба были бы. Ага, были бы, как в первые годы, когда колхоз организовали. Засуха, говорили, а между тем… Кто его знает, как оно и что…»

Остановился, огляделся: «Где я?»

Из лесу, оказывается, вышел, был в поле. Нет, не совсем чтобы в поле, а на поляне, что тупым клином врезалась в молодой белостволый веселый березняк.

«Да это ж… это ж моя полянка, — в растерянности прошептал не то обрадованный, не то испуганный Николай. — Та самая, которую корчевали с женой, с Ганной».

Она, Ганна, не хотела идти на раскорчевку, беременна была, на шестом или седьмом месяце. «Гори они гаром, эти твои полянки! — плакала, огрызалась Ганна. — Жилы вымотали, рук не поднять, ног не потянуть». Но он, Николай, был неумолим, настоял на своем — надо, пока никто не опередил, захватить поляну.

… Тогда, в тот парный, по-весеннему волглый, туманный день, они пришли сюда, на поляну, вдвоем — он и Ганна. Пилипа вызвали зачем-то в Ельники, в военкомат, Хора осталась с маленьким Костиком, где-то была занята и Параска. Повесив на дубок, росший немного поодаль, торбу с харчами, Николай решил с самого утра, пока еще нет усталости, взяться за старый смолистый пень, который мозолил глаза, по-богатырски рассевшись посреди поляны. «Его на лучину можно будет забрать», — сказал Николай. «Сперва вытащи, а потом уже будешь гадать, что с ним делать», — зло буркнула жена. «Это ты, может, и права», — нисколько не обиделся Николай. Не обиделся, вероятно, потому, что жена хоть и ворчала иной раз, пробовала возражать, но не упрямилась, слушалась, всегда слушалась его, Николая, делала то, что он велел.

Достал из-за пояса топор, довольно ловко обрубил корни, выходившие на поверхность, подсунул под пень вагу. Подложил под вагу плашку, кликнул жену: — «Ганна, иди подсоби!» Ганна собирала на поляне хворост, стаскивала в кучи. Услыхав голос мужа, подошла. Вдвоем они кое-как подважили пень. «Вот мы его сейчас и вытянем!» — приободрил жену Николай. «Гляди, как бы он нас на тот свет не потянул», — уже без злости, примирительно заметила Ганна. Николай и эти ее слова пропустил мимо ушей, потому что пень в самом деле хотя и поддался, но дальше не шел — что-то держало его в земле, не иначе, корень. Причем корень не боковой, а уходивший прямо вниз. «Подержи вот так вагу, — попросил жену Николай, — а я с топором еще разок его обойду». Жена повисла на ваге, а он, Николай, подскочил к пню и раз, и второй рубанул из-за уха. Вага, сорвавшись, скользнула по пню… И прежде чем Николай сообразил, что к чему, он увидел, как упала, ткнулась носом в землю жена…

«Ой!» — простонала она и схватилась руками за живот.

Он, Николай, выпустил из рук топор, бросился к жене — та ойкала, корчилась на еще не окрепшей, редкой траве.

«Что с тобой?»

Ганна не ответила, лишь громко стонала сквозь зубы.

Николай обозлился было, крикнул:

«Ты что, языка лишилась?»

Но жена и на эти слова ничего не ответила. Только, как заметил Николай, побелела вдруг, закатила глаза.

«Что с тобой, Ганна? — в испуге упал на колени Николай. — Ганна, Ганночка!»

Ганна повела глазами, как будто приходя в себя.

«Ой! Ой!.. — стонала она. — Живот… Хоть бы… роды не начались… Беги в деревню, Тэклю позови…»



Говорить Ганне было трудно, она с усилием, превозмогая, должно быть, боль, выдавливала из себя непривычно длинные слова, едва-едва шевелила непослушными, посиневшими губами.

Поляна была не так уж далеко от Великого Леса, но пока Николай добежал, пока запряг лошадей, пока ждал у Тэкли — она всегда принимала у Ганны роды, — когда та вымоет руки (копалась на огороде, сажала что-то на грядках), пока, нахлестывая лошадей, домчался до поляны — прошло немало времени.

«Только бы… только бы успеть!» — шептал, стоя в телеге, Николай. (Был он, как потом рассказывала Тэкля, в те минуты страшен — глаза не моргнут, остекленело глядят прямо вперед, рот искривлен, как от боли, полотняная рубаха нараспашку, в руках вожжи, концом которых он, Николай, бешено, с дикой яростью хлещет и хлещет лошадей, а лошади уже не бегут — летят во весь опор, несут телегу по неровной, в колдобинах дороге, несут так, что кажется: не выдержит телега, вот-вот рассыплется, развалится на части.)

Не доезжая до поляны, на ходу, не остановив лошадей, соскочил на землю, побежал к пню, где, распластавшись в какой-то странной позе, небывало длинная, лежала, выпростав ноги, Ганна. Заметил: из-под нее сочилась кровь, собиралась в ямку — след чьего-то копыта, — там набралась уже порядочная лужица.

«Ганна!» — выкрикнул в отчаянье и припал устами к лицу жены.

И тут же отшатнулся — лицо было окаменелое, неживое, холодное.

«О-о!» — простонал.

Не помня себя, не понимая, что и зачем делает, схватил жену на руки, стал тормошить, трясти, потом поднял, понес к телеге.

«Подожди!» — закричала Тэкля. Путаясь ногами в длинной, до пят, юбке, она бежала напрямик через поляну к Николаю. Николай остановился, опустил, бережно положил жену на траву.

«Она остыла уже! — оглядев Ганну, прошамкала беззубым ртом Тэкля, — Царство ей небесное!»

И только тогда дошел до Николая весь непоправимый ужас случившегося, только тогда сообразил он, что произошло, какой грех лег на его душу из-за этой проклятой поляны. «Кабы знать же… Э-э!»

«Ганна, Ганночка! — закричал и упал, стал биться головой о землю, истошно завыл: — А-а-а-а-а!»

… Вспомнил, вернулся в то, давнее, и застонал, сжимая зубы, — настолько ярко, живо встало оно перед глазами, словно было это вчера или позавчера. Почувствовал — плачет, слезы сами невольно побежали, покатились из глаз.

«Ганна, Ганночка, прости, прости меня! — зашептал. — Это я во всем виноват, я. Не надо было брать тебя с собою, не надо было, чтоб ты помогала корчевать тот пень… Пусть бы она огнем взялась, эта полянка, пусть бы сквозь землю провалилась. Видишь — все равно не на лад, не на добро…»

VIII

К разговору с братом, Костиком, Иван готовился долго. И так, и этак думал, прикидывал, как и о чем говорить. Советовался с женой, беседовал с директором школы Андреем Макаровичем Сущеней. И, в конце концов, дал себе такой наказ: