Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 33



— Товарищи, открывайте! — приказал он со своими еврейскими «эр».

Никто не отозвался. Только веселый наигрыш губной гармоники приглушенно доносился из закрытого вагона. На этот раз комиссар использовал не кулак, а рукоятку своего большого пистолета без кобуры.

— Товарищи, открывайте немедленно! — прогремел он, стуча пистолетом в дверь.

Музыка губной гармоники в закрытом вагоне зазвучала громче.

Юноша в кожанке сдвинул фуражку еще дальше, как будто она мешала ему думать. Он расставил пошире свои налитые ноги, упер их в землю, будто собираясь навечно закрепиться в почве, и отдал такой приказ, который разнесся на версты вокруг и вернулся из утренней тишины многократным эхом:

— Откройте двери, товарищи, или я буду стрелять!

Губная гармоника в закрытом вагоне замолкла, и дверь со скрипом приоткрылась. В проеме, полностью его заняв, стоял один-единственный матрос.

Все собравшиеся смотрели, раскрыв рот, на моряка, стоявшего в дверях вагона. Даже в стране высоких, широких в кости людей, особенно среди моряков, оторопь брала при виде этого топорно сбитого широкоплечего типа, который, казалось, явился из какого-то иного мира. Все в этом моряке в синей матросской форме было неуклюже — руки, ноги, плечи, голова; светлая как лен чуприна спадала ему на глаза, стальные, холодные, словно два кусочка хмурого моря. Из-под расстегнутой на его мощной груди рубахи смотрела вытатуированная голова цыганки с нечесаными волосами, разметавшимися на обе стороны. Через плечо была переброшена пулеметная лента, за ремень заткнуты два пистолета и кавказский кинжал в придачу. Его бледное малоподвижное лицо окаменело. Нельзя было понять, молод он или стар. На этом лице с преувеличенно большими, выпирающими скулами и крепким подбородком торчал комично маленький нос, короткий, широкий, состоящий почти что из одних вздернутых ноздрей. Дверной проем вагона был слишком низок для неуклюжей громадной фигуры матроса, и поэтому он стоял согнувшись и высунув голову наружу, что придавало ему еще более героический и зверский вид. Он походил на увеличенную картинку, изображающую пирата в приключенческой книжке для мальчиков. Его голос был таким же грубым, как он сам.

— Тебе што, а? — спросил он скрипучим, будто из пустой бочки, басом.

Комиссар в кожанке сразу же утратил в глазах пассажиров половину своей телесной крепости рядом с великаном в дверях вагона. Мои бывшие попутчики, которые теперь стояли под стражей, ехидно переглядывались, будто предчувствуя что-то недоброе для смуглого юноши в кожанке. А тот оставался таким же уверенным и жизнерадостным, как прежде.

— Товарищ матрос, — произнес он со своим мягким еврейским «эр», — вы и все ваши должны покинуть вагон, потому что нам нужно его обыскать.

Моряк в дверном проеме некоторое время молчал, будто бы раздумывая, подобает ли ему разговаривать с этим пареньком в кожанке. После долгих раздумий послышался его низкий бас.

— Товарищ комиссар, — сказал он, — мы — матросы советского флота, никто не может нас обыскивать, понятно?

Комиссар посмотрел снизу вверх на моряка в дверях и продолжил, сохраняя радостное спокойствие.

— Товарищ матрос, я тоже служу советской власти, и у меня приказ обыскивать всех, — весело ответил он, — без разбора, товарищ.

Рослый моряк еще ниже наклонил свою неуклюжую голову и холодными кусочками моря, которые были у него вместо глаз, смерил с головы до ног юношу в кожанке. В его взгляде не было гнева — лишь предупреждение, усмешка льва, которому поперек дороги встала коза.



— Молодой человек, — по-свойски, без комиссарского звания, обратился моряк к юноше в кожанке, — молодой человек, я ж тебе сказал, что мы — матросы, гордость революции, и никто не будет нас обыскивать.

— Товарищ матрос, у меня приказ обыскивать, — ответил юноша в кожанке, — не препятствуйте советскому комиссару исполнять его функции.

Он сказал это с достоинством, явно довольный тем, что пользуется таким красивыми, учеными словами.

Все пассажиры разинули рты в ожидании того, что последует. Солдаты с винтовками на веревках смотрели то на моряка, то на своего комиссара. По их крестьянским лицам трудно было понять, кого они поддерживают больше. Кочегары паровоза стояли в своих промасленных одеждах, полные любопытства.

— Будет весело! — предрекали они, закручивая махорку в газетную бумагу.

— Да уж, будет, — поддакивали расхрабрившиеся пассажиры.

Во все время путешествия на этом длинном и медленно ползущем поезде не прекращались разговоры о матросском вагоне, который большую часть времени был закрыт, как будто не хотел иметь ничего общего с остальным составом. Если кто-то иногда и видел пассажиров этой теплушки, то только на станциях, когда некоторые из них вылезали, чтобы размять ноги. Вместе с матросами из теплушки часто спускалось несколько юных, растрепанных девиц, накрашенных, напудренных, одетых в цветастые поношенные платьица и туфельки на высоких каблуках. Эти девицы, по виду городские и вовсе чуждые революционному времени, громко хихикали каждый раз, когда матросы брали их на руки, спуская из дверей теплушки, которые были слишком высоко над землей. Насколько быстро и ненадолго они появлялись, настолько же быстро они убегали обратно в вагон. В их беготне чувствовалась торопливость женщин, не слишком опытных в распутстве.

Несмотря на то что вагон был закрыт и ни матросы, ни их девицы ни с кем по дороге не вступали в разговоры, однако все пассажиры, и в вагонах, и на крыше, знали, что в этом закрытом вагоне царит веселье. Это можно было понять и по звукам губной гармоники, которая частенько наигрывала там всякие веселые камаринские, казачки и уличные песенки, и по басовитому матросскому пению в сопровождении девичьих сопрано, и по смеху, по крикам и перебранкам, но более всего — по тишине, таинственной тишине, всегда наступавшей после веселых гулянок. Несмотря на то что никто не отваживался заглянуть внутрь этого вагона, было известно, что моряки ведут там веселую жизнь, что у них есть запасы мяса, которое они готовят, бутылки довоенного коньяка и даже бочка вина, из которой они постоянно себе нацеживают. Также было известно, что у них есть пулемет и что они, аристократы новой власти, никого не пускают к себе: не только пассажиров с мандатами, но даже кондукторов и военные патрули. В те томительные часы, когда приходилось стоять на станциях или в чистом поле, пассажиры скрашивали горькое ожидание россказнями о фантастической жизни, которая шла в матросском вагоне.

— Они там жируют как свиньи, эти моряки, — это говорилось с завистью и скрытым удовлетворением, с каким обычно говорят о чужом распутстве, — и плевать им на всех. Никто не рискнет к ним сунуться…

И хотя матросам завидовали, вместе с тем их любили за их веселую жизнь, за бесшабашность, но больше всего — за то, что они не позволяли ни одному советскому начальнику плевать им в кашу. При этом они особенно нравились тем, чьи документы и багаж были не вполне «кошерными», или просто тем, кто имел зуб на новую власть. Люди были наперед уверены в том, что черноволосый комиссар связался с теми, кого лучше не трогать, и что его затея закончится бесславно. После всех своих несчастий толпа радовалась, предвкушая неизбежный позор юноши, когда он будет вынужден убраться от этого вагона, как побитая собака от мясной лавки. Но юноша не отходил от вагона, в который его не пускали моряки.

— Товарищ матрос, я вас предупреждаю, — радостно сказал он, — вы покинете вагон по-хорошему, или я буду вынужден войти туда по-плохому.

Это было уже слишком для рослого моряка, стоявшего в дверях вагона, на это он не ответил ни слова юноше в кожанке, только рассмеялся, рассмеялся громко, бурно, так что все на нем затряслось.

— Товарищи матросы, — обратился он к своим попутчикам, — идите, гляньте, кто хочет взять наш вагон… Поглядите на него, зайца кожаного.

Вагонные двери открылись пошире. В них стояло два десятка матросов, расхристанных, в бушлатах нараспашку, бесшабашных, с револьверами, заткнутыми за пояс широких штанов. Они смотрели на комиссара в кожанке и смеялись. Только один из них, старше прочих, костлявый, с испитым, бледным, нездоровым лицом и большими неподвижными рыбьими глазами, заплывшими, как у алкоголика или кокаиниста, не смеялся, а всё сплевывал в дыры от выбитых зубов.