Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 33



После одной из таких ночей я приехал поутру на станцию Бахмач.

Лежала ли эта станция на пути в освобожденный Киев, куда должен был следовать поезд, или нам пришлось проехать через нее, потому что другой дороги не было, — не помню. Я бы не запомнил и странного названия «Бахмач», как не запомнил названия большинства других станций с подобными названиями, через которые мы проехали, вроде какой-нибудь Кочубеевки, если бы в этом Бахмаче не произошел исключительно любопытный случай.

На довольно большом расстоянии от здания вокзала станции Бахмач, как раз у штабелей железнодорожных шпал, заброшенных складов и будок, толпа людей, вооруженных винтовками, преградила дорогу нашему поезду и приказала остановиться. Еле ползущему паровозу ничего не стоило затормозить. Сперва мы не знали, кто эти вооруженные люди. Все вооруженные люди того времени, и те, кто служил революции, и ее враги, носили одинаковые рваные сапоги или лапти, одинаковые ватные штаны, фуфайки и потрепанные фуражки, что зимой, что летом; одинаковые винтовки висели у них за плечом на веревке. Парень с гитарой ненадолго приложил руку козырьком к глазам и предрек, что это, должно быть, «орлята» батьки Махно. Его соседи стали зловеще поглядывать на меня. Вскоре парень разглядел отблеск золотой звезды на черной груди предводителя и забеспокоился.

— Братцы, православные, это карательная экспедиция против контрабандистов, — со злобой известил он.

Православные братцы тут же принялись шарить по своим узлам, в который раз завязывая и перевязывая их. Отблеск золотой звезды становился все ближе и ближе. Вскоре можно было разглядеть в полный рост ее владельца. Он был в коже с головы до пят. Фуражка, куртка, зад штанов — все было из настоящей черной кожи. Первые лучи восходящего солнца весело играли со звездой, вышитой золотом на черной кожаной куртке комиссара, и с маузером без кобуры, заткнутым за ремень. Парень с гитарой бросил на комиссара один взгляд и махнул рукой своим людям.

— Братцы, православные, дело дрянь, — сказал он, — в кожанке-то — «тартарин».

Так в ту пору называли евреев, вероятно, из-за гортанного выговора в русском, что для гойского уха звучало как «тар-тар»…

Вся компания снова принялись таскать туда-сюда свои узлы, завязывать и перевязывать их. Комиссар в кожанке надвинул свою тесную фуражку на голову, растрепав копну густых черных кудрей. Затем он смерил поезд своими яркими большими черными глазами и громко крикнул:

— Товарищи, вылезай из поезда! Со всеми пожитками!

«Эр» в этом его «товарищи» было мягким, гортанным, точно таким же, какое парень с гитарой передразнивал в своей песенке о родне на свадьбе комиссара Шнеерсона. Насколько преувеличенным был его еврейский акцент, настолько же преувеличенно еврейской была его внешность. Нос большой и крючковатый, как у хищной птицы; брови — густые и сросшиеся; губы — красные, полные и чувственные; цвет мясистого загорелого и обветренного лица — темно-коричневый. Но самыми еврейскими были его глаза, большие, угольно-черные, в резко очерченной оправе ресниц и бровей. Однако ни крошки печали не было в этих черных еврейских глазах; они смеялись, купались в радости. Полсотни его солдат походили как две капли воды на всех русских вооруженных крестьян — бесцветные, серые, безразличные. Их серые шинели были измяты и полны вшей, но ручные гранаты оттягивали ремни на бедра.

Пассажиры с узлами и тюками не торопились выбираться из теплушек. Они всё копошились вокруг своих вещей. Ленивее всех двигались типы с моей крыши. Комиссар подгонял их.

— Шевелитесь, товарищи! — подбадривал он толпу. — Двигайте ногами!

Я слез с крыши первым. У меня ничего не было, кроме холщовых штанов и куртки, сшитой из старого мешка для соломы. Мои запасы пищи исчерпывались половиной тыквы, тощей краюхой хлеба и скелетом селедки. Комиссар приказал мне отойти в сторону и взялся за пассажиров с багажом.

— Всё вскрывать, каждый тюк и узел, товарищи красноармейцы! — приказал он, поддавая жару своим ленивым, медлительным солдатам, которые равнодушно проводили досмотр.

Точно так же он поторапливал важных пассажиров, которые, не горя желанием открывать багаж, показывали солдатам свои документы, большие бумаги с печатями, бумаги, которые свидетельствовали о важном положении этих людей на советской службе. Солдаты, полуграмотные, полные крестьянского благоговения перед документами и печатями, не решались подступиться к важным людям. Черноволосый комиссар изгнал из них страх.

— Будь вы хоть сам товарищ Троцкий, вам придется открыть свои вещи, — отвечал он каждому пассажиру, который начинал перечислять свои заслуги перед революцией, — выходите с пожитками и посмотрим, что у вас там…

Его черные глаза проникали везде. Он сразу замечал, если кто-нибудь пытался что-нибудь припрятать. Ничего нельзя было укрыть от этих больших ярких глаз. Кроме того, он не давал заговаривать себе зубы. В нем не было снисхождения ни к титулам и рангам, ни к объяснениям и резонам, ни к женским уловкам и улыбкам.

Одна красавица блондинка, высокая, с внушающим почтение красным крестом на белом фартуке, знаком того, что она сестра милосердия в военном госпитале, ни за что не хотела открывать свой чемодан. Она умоляла, прибегала к женским чарам, плакала, закатывала истерику.

— Товарищ комиссар, я работаю в госпитале для раненых красноармейцев, — настаивала она, — вот мои документы из самого штаба армии.



Юноша в кожанке не снизошел ни к ее исключительной красоте, ни к ее исключительным документам.

— Что у вас там, сестра? Соль? Сахар? — спрашивал он, смеясь, и смотрел в ее заплаканные прекрасные большие глаза.

У нее не оказалось ни соли, ни сахара, зато много бинтов, ваты и аспирина — всё самое дефицитное в госпиталях.

Вдруг юноша остановил взгляд своих черных веселых глаз на дородном бюсте сестры милосердия, который был слишком высок даже для ее пышных женских форм, и приказал высокой покрасневшей красавице вынуть оттуда то, что было там припрятано. Блондинка застыла на месте.

— У меня там ничего нет, видит Бог! — поклялась она.

Юноша уставился на ее полную грудь.

— Вынимай, сестричка, — по-дружески посоветовал он ей, — а то мы сами вынем…

«Сестра» махнула рукой, как будто ей уже нечего было терять, и, засунув руку под фартук, вынула оттуда, как раз из-под красного креста, баночку с белым порошком.

— Забирайте, забирайте всё, душу мою заберите! — закричала она в истерике. — Теперь ваше время.

Комиссар взял баночку, открыл ее, понюхал и со знанием дела спросил:

— Что, сестричка, кокаин везем?

Высокая красавица разрыдалась в голос.

— Боже! — взывала она. — Царица Небесная!

В узлах и тюках других пассажиров обнаружились и другие запрещенные вещи: мука, холст, сахар и чаще всего — соль, товар, который был еще дороже, чем сахар. Целые мешки соли нашли у моих соседей по крыше.

Комиссар, выставив охрану вокруг контрабанды и взяв под стражу контрабандистов, продолжал подгонять ленивых солдат своим гортанным «эр» в слове «товарищи», которое он вставлял в каждую фразу.

— Скорей, товарищи! — торопил он. — Скорей, скорей, времени нет!..

В том, как он понукал своих людей, была веселость и бесшабашность помощника балаголы, этакого хвата, опытного в обращении и с людьми и с лошадьми, из тех, что уводят из-под носа у прочих извозчиков всех седоков и, хотят они того или нет, набивают ими свою кибитку. Он, судя по всему, и был балаголой, прежде чем пошел служить революции. Это было видно по его закаленному, крепкому телу, по его загорелому лицу, по его шапке спутанных угольно-черных волос, которые рассыпались из-под сдвинутой на затылок фуражки. Он выглядел как один из тех сильных простых еврейских парней, которым приходится иметь дело с плохими дорогами, лошадьми, лесными разбойниками, бурями, ливнями, голодными волками и прочими опасностями. Он прочно стоял на запустелой украинской земле.

Наконец он подошел к закрытой сверху донизу теплушке. На заколоченных дверях этого вагона мелом было написано, что он занят матросами и что никто не имеет права влезать в него. Юноша в кожанке постучал кулаком прямо по надписи.