Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 97



А когда царь Федор отошел в вечность, голосила она, не жалея глотки. Так, что баб-плакальщиц перекричала. И за гробом тащилась, голося, что вовсе не пристало. И опять пришлось боярам да патриарху смириться — царская дочь. А что остальные сестры покойного и оставшийся его наследник царевич Иванушка чинно следовали за процессией и слезы лили, не роняя достоинства, то было само собою.

Так вот она и выделилась. И всегда прежде других подавала голос. И смело держалась меж бояр. Приучала их — тучных и важных. Долго; Меж них шел разговор: всяк сверчок знай свой шесток. Ну и что, что она царевна. И царевна должна свое место знать. Баба — в Думе. Такого николи не бывало! Тут и духу бабского не должно быть. Хоть бы и царица — того тож не случалось.

Всё — стрельцы. Надежда и опора. По первости великий страх объял, когда они кололи да рубили самых почтенных да знатных. А пьяные и вовсе озверели. Так, зверьми, и шастали по Кремлю, по хоромам кремлевским, по Москве. Никто и ничто не ставало поперек. Сбрасывали на копья, рубили в мелкие куски тех, кто перечил; Все в крови, в кровавых ошметках, в человечине.

Такого ужаса никто не ведал. Что война? На войне не случалось бойни. А тут 15 мая 1882 года была бойня хуже скотской. Облик человеческий стрельцы потеряли и начальников своих распинали. Ревели ревмя, в сотни глоток. Волокли исколотых, порубленных, вовсе не узнаваемых бояр и вопили:

— А вот князь Долгоруков собственной персоной шествует!

— А вот боярин князь Ромодановский едет!

— А вот думный дьяк Ларивон Иванов по кускам!

Грохотали барабаны, не умолкал набат, над Москвою носились тучи переполошенных галок и ворон. Все, кто мог, прятались в погреба, в овины. Сам патриарх Иоаким дрожмя дрожал: наступали на него пьяные стрельцы, вопили:

— Не мешайся, не твое это дело, и попов своих не мешай, не то мы и их порубим.

Патриарх было молвил:

— Бога побойтесь, ведь христиан безвинных губите.

— Бога не боимся! Бог за нас, Господь нашей веры — старой, отеческой!

Стрелецкий голова князь Иван Хованский по прозвищу Тараруй, тож за раскольников, оттого и любим стрельцами, шествовал меж орущих. Они внимали каждому его слову. А он, как бы между прочим, наказывал:

— Нарышкиных ищите. Нарышкины ваши главные губители.

Бросились искать Нарышкиных. Выволокли Афанасия, брата царицы Натальи, зарубили его, убили Ивана Фомича Нарышкина, хотели было сбросить на копья отца царицы Кириллу Нарышкина, старца почтенного, царица со слезами умолила пощадить его.

— Пущай идет в монастырь. В Кириллов — его имени! — ревели стрельцы. А Хованский продолжал нашептывать:

— Ивана, царицыного брата, ищите, он царские регалии примерял.

Долго искали Ивана, рыскали по закоулкам, по чуланам, в церкви без опаски заглядывали. Нашли-таки.

Царевна Софья смекнула: настал ее час. Коли стрельцы побивают Нарышкиных, может наступить черед и ненавистной мачехи и ее отродья — Петрушки. Подозвала князя Хованского, отвела в сторонку и вполголоса молвила:

— Князь, ждут тебя награды ото всех Милославских. Наш род — истинно царский, тебе то ведомо. Нарышкины — великие наши недруги. Вам бы начать с царицы. А за нею и…

Не договорила: и без слов понял Тараруй, кого имела в виду царевна.

— С тобой я, государыня царевна, — только и сказал. — Ступай к себе — сделаем.

И когда царевна исчезла, обратился к толпе:

— А не выгнать ли, дети мои, царицу Наталью из дворца? Она ведь тож нарышкинского роду.

— Любо, любо! — завопили из толпы. Но чей-то голос выкрикнул:



— Нельзя царицу! Мать она царевича Петра. Он же законный наследник.

— Не трожь царицу! Мы не с бабами воюем! — поддержал его другой.

Зато младшего брата царицы Ивана, хоть вышел он с иконою к убийцам, поволокли, терзали зверски и тоже в куски изрубили.

Три дня длилась кровавая оргия. То были Софьины дни. Она и вовсе осмелела, приказала выкатить стрельцам бочки, выдать по десять рублев на душу — громадные деньги. Хованский был ее, стало быть, и стрельцы были все ее. Она чувствовала себя хозяйкой положения. Призывала Хованского, толковала:

— Весь бы корень нарышкинский вывесть. С царицею оплошали — в первый день следовало. Когда угар был. А теперь бы в монастырь ее спровадить.

— Замах пропал, государыня царевна. Ноне ее от царевича Петра никак не отделить. Дума соберется на избрание царя — его выкликнут.

Понимала Софья — так тому и быть. Оставался братец Иванушка. Один у него козырь был — старшой. А так главою скорбен, полуслеп, тих — всем то ведомо. Подговорить бы кого, когда земские люди да бояре станут царя выбирать, чтобы выкрикнули Ивана: он-де старший. Главное — крик чтоб был.

Была она во все эти дни необыкновенно деятельна. Трясла князя Василия, чтоб своих людей вербовал. Всех, кого можно было, к себе призывала, дабы горою стояли за Милославских: они-де на царстве первые, законные, им власть и посты.

Более всего полагалась на князя Хованского. Видела и убедилась: стрельцы во всем ему повинуются. Он их своими детьми кликал, а они его батюшкою. Но уж кровавая буря отбушевала, стрельцы являлись в Кремль вроде бы притихшие, без оружия. Правда, требовали, чтоб имение побитых бояр им было роздано, чтобы все их приверженцы были сосланы в дальние города, в Сибирь, но уж с этим сладить было можно.

Прав был, однако, Хованский: замах пропал. Царевича Петра назвали царем. За него стояло большинство. Про Ивана поминали меж собою. Однако Софьины конфиденты не дремали: вели речь, что Иван-де старшой, что грех оставить его в стороне, что надобно и его посадить на царство вместе с Петром.

Двоецарствие? Николи такого не бывало. Стали было противиться, но крикуны загалдели, что он-де первый и законный и быть братьям на царстве вместе. А покамест пусть их старшая сестра Софья, как самая разумная, правит государством.

Так и сделалось. Тут уж дала царевна полную мочь своему голландцу — князю Василию Голицыну, ибо был у него ум истинно государственный. И стал он ее устами. И все были в согласии, и пошли дела в гору.

И вот после всего этого интерес ее требовал жить в особицу от сестер.

— Такое нынче у меня положение, сестрицы, что надобно мне жить в своем терему, а вам, даст Бог, я каждой свои хоромы исхлопочу, была бы только моя власть. Разве ж я не вижу, что у вас своя жизнь пошла.

— Верно, Софьюшка, — поддержала ее говорливая Марья. — Нам всем стеснительно стало. Чего там скрывать — у всех свои галанты.

— Меж нас скрывать нечего, мы свои, — возразила Софья, — однако же от мира да духовных таиться надо. Ибо коли разговор меж народа пойдет, всему нашему царскому роду Милославских великое осуждение и срам.

Завздыхали царевны, потупились. На каждый роток не накинешь платок: разговор о срамном поведении сестер выкатился уж из хором и пошел себе гулять по Москве, а может, и подалее. Обидно. Неужто сидеть им в девках до седых волос, до кончины, когда окрест сладостному греху почитай все предаются? Принцев-то на них не припасено, а за своих замуж обычай не дозволяет. Так как же быть? Вот сестрица Софья ловко устроилась, однако хоть она и правительница, а за князя замуж и ей нельзя.

— А ты, Софьюшка, о коронованье бы помыслила, — обмолвилась как-то та же бойкая Марья. — А что? Эвон у англичан бабу короновали, королевой Елизаветой поименовали. А та что — плоше?

— То у англичан, — задумчиво протянула Софья. — У них все в особицу, а на Руси никогда такого не случалось.

— Что ж с того, что не случалось. Положь начало — и случится, — продолжала свое Марья. — Ты вон в правительницы вышла, государством ведаешь, правишь. Такого у нас тоже не случалось. А вот случилось.

— Говорить-то легко. А как сделать?

— На что тебе князь Василий даден? У него голова — три короба. Ты с ним совет-то держи…

Ах ты, Господи, искус-то какой. Запала эта мысль в голову Софье, стала неотвязной. А как начать? С чего? Со своим князинькой она не робела. Могла ему все сказать. Коли добьется и ее и вправду коронуют, тогда она вольна избрать себе супруга. Но вольна ли? Та же англичанская королева Елизавета не в супружестве жила.