Страница 98 из 123
Понимал, что эти назидания запоздалые, что раньше следовало бы появиться в Польше, но прошлого не воротишь, а слово, сказанное при прощании, оставит все же какой-нибудь след, зацепится хоть коготком за душу.
С противоречивыми чувствами возвращался он в Белый. Вроде бы все худо-бедно устраивается с походом, но не так все ладно, как хотелось бы — слишком охомутал царевича сандомирский воевода, прельстив ко всему прочему красавицей дочерью. Одно успокаивало: повенчается на царство Дмитрий Иванович, иначе заговорит. Интересы державные возьмут верх.
А в вотчине его ждала совершенно неожиданная новость: ласковое слово царя и позволение возвратиться в Москву. В чине окольничего. Вестник от Годунова уже второй день как приехал в вотчину Бельского, и чтобы не беспокоился он, ему сказали, будто хозяин на охоте и вот-вот должен воротиться. Но умный и наблюдательный подьячий сообразил, что оружничий наверняка отлучился по каким-то своим тайным делам. Какая же охота, если псарня вся на месте, соколятники и сокольничий дома. Еще более убедился в правдивости своего вывода подьячий, когда Бельский вернулся с так называемой охоты без обильной добычи, без борзых и гончих, без ловчих птиц, всего с тремя сопровождающими. Вроде бы путные слуги, но тоже не очень похоже. Отчего-то они, едва перекусив и сменив коней, поехали дальше. Куда?
Когда хозяин вотчины соизволил принять вестника из Москвы в комнате для тайных бесед, какие имелись во всех его усадьбах, подьячий подковырнул с ухмылкой:
— С добычей тебя, окольничий. С великой добычей.
— Не стоит ерничать, подьячий. И почему окольничий, а не оружничий?
— Оружничий — само по себе. Еще и — окольничий. Наш царь-батюшка велел тебе кланяться ласковым словом и звать в Москву. А чтоб ты не сомневался, одарил тебя еще одним чином. Облагодетельствовал, так сказать.
С таким пренебрежением, с такой нескрываемой неприязнью произнес подьячий и «царь-батюшка», и «облагодетельствовал», что Богдан решил вызвать подьячего на откровенный разговор.
«Будь, что будет».
И вопрос в лоб:
— Тебе, похоже, насолил Годунов, если ты с такой неприязнью говоришь о нем.
— Тебе поболе меня насолил, — ответил вполне серьезно подьячий. — Иным другим тоже поболе моего. Да и вообще, обо мне ли речь?! — в голосе прозвучали вызывающие нотки. — Спроси, кто нынче его любит?1 Только такие, как он сам. Трон под Годуновым расхлябался. Вот он и мечется. Князя Ивана Воротынского велел воротить в Москву, тебя вот и иных кое-кого из бояр, чтоб успокоить недовольных.
— А Сицких?
— Нет. Только выпустил из темниц, послав воеводить в Низовские города.
В Низовские? Хорошее подспорье. Придет время и им можно будет дать сигнал, чтобы через Корелу вышли на Дмитрия Ивановича.
— А Черкасские?
— Выпущены, кто остался в живых. В Казани они. Воеводят.
— А Романовы?
— Ты наверняка знаешь, оружничий, как Романовых, свойственников царского дома Мономаховой крови, подвел под опалу коварный. Если нет, послушай.
Конечно же, всю эту гнусную историю Бельский знал, но пусть подьячий расскажет еще раз. Глядишь, что-то новое узнается.
— Слушаю.
— У руки царской появился новый Малюта Скуратов, ловкач ковы строить. Семен Годунов. Безродный, как и сам царствующий ныне. Семен подсунул в кладовую боярина Александра Никитича мешки с какими-то кореньями. Вроде бы для отравного зелья на царствующего Бориску приготовленное. Обыск учинили. Несут те мешки к владыке Иову, зовут самого Бориса Годунова, для кого якобы яд собирались готовить, ну, а тому хитрецу коварному вроде бы ничего не остается делать, кроме как взять под стражу и Александра Романова, и всех его братьев. С женами и детьми малолетними. Ужас!
Вздохнул тяжело, словно тот ужас с ним произошел, затем со скорбью в голосе продолжил:
— Все пять семей выслал. Мужей оковав, жен и детей раскидал на поселение или по монастырям распихал. Лишь Федора Никитича не упрятал в темницу, а постриг в монахи, определив ему Антониеву обитель. Никому из посторонних с тех пор в тот монастырь хода не было. Теперь смягчился. Федора, в монашестве Филарета, велел посвятить в архимандриты. Ивана Романова послал воеводить в Уфу, ну, а остальным его милость уже не нужна. Да, овдовевшей Марфе Никитишне позволил жить с сестрой и детьми Федора-Филорета в Клину, в вотчине Романовых. Сказывают, отрок Михаил Федорович растет зело добрым и смекалистым.
Крамольная речь. Но смело продолжает рассказывать подьячий о делах московских, не страшась доноса и пыточной. Или верит, что слушающий его так озлоблен на Годунова, что не донесет о сем разговоре, а на доброе отношение окольничего в будущем имеет надежду; или — провокация: вызов на ответную откровенность, после чего — донос царю.
Но чем больше вслушивался в явно противогодуновскую речь подьячего, тем Бельский все более понимал, что провокации не может быть.
Опасение, однако же, осталось, и он решил семью с собой в Москву не брать, хотя и оставлять ее здесь не собирался.
Жена, узнавшая, что мужа возвращают служить в Государевом Дворе, несказанно обрадовалась, велела собираться в путь и очень огорчилась, когда муж твердо заявил:
— В Москву со мной не поедете. Выбирай любое из имений. Лучше — восточнее Москвы. Борис коварен, ты это знаешь, а я не хочу подвергать вас опасности.
— Но почему восточнее? Если не ехать с тобой, останусь здесь.
— Не стоит. Тут скоро такое начнется. Опасно станет здесь. Поезжай в Никольское. Там тихо. Далеко от Москвы. Дружину боевых холопов я приставлю к вам более сотни. Будете под надежной охраной.
— Что ж, если ты велишь, поеду в Никольское.
Вот так всегда — безропотно подчиняясь воле мужа.
До самого Тушина ехали вместе, затем поезд их разделился. Семья с довольно длинным обозом в сопровождении слуг и боевых холопов свернула на Дмитров, чтобы оттуда ехать через Владимир в Никольское, сам же Богдан с несколькими путными слугами и тремя параконками с самым необходимым в дороге, поспешил в свой Китайгородский дом. В Кремль не решился въезжать сразу, определив лучше всего прежде самому разобраться, что творится в Москве. Свериться, прав ли подьячий, говоривший о ненависти москвичей к Годунову, и не только бояр и дворян, но и простого люда.
Все подтвердилось. Москва злопыхала. Она была на грани бунта. В пересудах вспоминали все злодейства царя, забыв обо всем, что сделал он для успокоения Руси хорошего, как умело отводил кровопролитие и на юге, и на западе, мирно решал многие спорные вопросы не мечом, а умным словом, дальновидным взглядом, и всегда в пользу Руси. Никто не вспоминал и о засечных линиях, возведенных его настойчивостью почти под самым Перекопом, чем ограждены были центральные области державы от татар-разбойников. Все хулили Годунова за то, что он поощряет наушничество и доносительство, принимая наветы слуг на своих господ за истину, карая дворян и бояр по этим наветам, даже не удосуживаясь расследовать, справедлив ли донос.
Говорили даже, будто он сам подбивал слуг, подкупая их, составлять наветы на неугодных ему дворян и бояр.
И еще узнал Богдан, что государь тяжело болен и что дни его сочтены. Он даже подумывал, не повременить ли с появлением в Кремле, однако, поразмышляв, решил не избегать встречи с Борисом. И сделал правильно.
Саму встречу нельзя назвать дельной. Пустопорожняя она. Ни единым словом Борис не обмолвился о своих делах и заботах, не попросил ни совета, ни помощи. Объявил о чине окольничего и упрекнул, отчего не привез семью в Москву. В общем все прошло так, будто Бельский заглянул на огонек между делом посудачить о пустяшном. А он ждал хотя бы слова о Хлопке, который, первым разграбив его имения, и теперь заметно беспокоит Москву. Но и о нем — молчок. Но для себя Богдан Бельский эту встречу посчитал хоть немного, но полезной. Перво-наперво — радость, что обстоятельства вынудили царя-батюшку сделать вид, будто никакой опалы не было, никакого позора ему, оружничему, не нанесено, а это очень важно, но главное — убедился воочию, насколько болен Борис. Лицо землистое. Даже жутко на него взирать. Нос заостренный, словно царь уже покойник. Не жилец он на белом свете. Вот-вот предстоит его отпевать.