Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 32

До коридора меня довела Беренис.

— Налево, и там голубая дверь…

Я, должно быть, не совсем правильно сориентировался, потому что, толкнув дверь, оказался в неком подобии буфетной или бельевой комнаты со стенами, увешанными шкафами. Белый шар на потолке ярко освещал стол и сидящую за этим столом очень старую, почти совсем облысевшую женщину с обтягивающей кости кожей, сгорбленную, перегнутую пополам наподобие прежних носильщиц хвороста. Перед ней стояли тарелка с супом и пустой стакан. Похоже, что она съехала вниз, несмотря на зажимавшие ее в плетеном кресле подушки. Она уткнулась носом в край своей тарелки и, уцепившись обеими руками за стол, пыталась вернуться в нормальное положение. Нижняя губа ее отвисла и дрожала.

Я обошел вокруг стола, чтобы она меня увидела. Ее глаза тонули в бледной водице глубочайшей старости. Они смотрели на меня, ничего не выражая. «Чье это? — спросил я себя, — прародительница Эннер или Лапейра? И что она здесь делает в такой поздний час?»

На меня накатила жестокая веселость, которая иногда овладевает мною в момент обнаружения секретов: грязных комнат, позорящих семейство кузенов. Попадая в какой-нибудь дом, я всегда открываю там двери. А впрочем, не надо так уж себя оговаривать, лучше слегка посочувствуем. У всех стариков такие голубоватые блеклые глаза или же передо мной находилась бабушка, а то и прабабушка, от которой Беренис унаследовала свой взгляд? У генов свои капризы. Я зашел сзади плетеного кресла. «Я сейчас помогу вам, мадам», — сказал я. Потом повторил то же самое громче, почти прокричал. Меня должны были услышать даже в гостиной и вздрогнуть там от моего крика. Не без отвращения схватил я согбенное тело под мышки и попытался придать ему вертикальное положение. Оно было одновременно и легкое, и жесткое, сопротивляющееся. Его вдруг начинало перевешивать вперед, словно в нем не было вообще никаких суставов. Дрожащий голос пытался произносить какие-то непонятные слова. Наконец мне удалось добиться более или менее приличного результата. Я налил воды в стакан и протянул его старой даме, но ее взгляд был прикован к моему лицу, и она не увидела моего жеста.

Я вышел из комнаты с предосторожностями сконфуженного любовника, предварительно удостоверившись, что коридор пуст, и отказавшись от намерения помыть руки.

В салоне Сильвен Лапейра возвышался над смиренными слушателями. Он увидел меня, как забравшийся на мачту сигнальщик, который первым обнаруживает землю. «Не правда ли, господин Н., - бросил он мне. — Мы говорили о путешествиях…»

— Я не очень-то их люблю, — ответил я предусмотрительно.

— А, так я и думал! Что за удовольствие ходить в туалет в Молеоне шашлыками, съеденными на Патмосе и переваренными высоко в небе? Я никогда не пойму моих современников.

Господин Гроссер смотрел на врага шашлыков и туризма с той умильной снисходительностью, с какой смотрят на щенков крупных пород: на немецких догов, на неаполитанских сторожевых. Не был ли случайно Лапейра одним из его сотрудников? Я, кажется, его понял. Эта хлещущая через край жизненная сила, вероятно, была профессиональным козырем. «Наш корифей» — так сказала мне председательница. Что же касается Молеона, — когда название этого маленького городка оказалось связанным с образом нечасто упоминаемого в беседах физиологического акта, — выбранного в качестве символа суетности любой погони за экзотикой, то он подтвердил, что интуиция, скорее всего, меня не обманывала и что фанфаронство действительно досталось Лапейра в наследство от каких-нибудь его гасконских предков.



Незадолго до этого я вернулся из короткой поездки — беседы и культурные дамы — в одно из мест земного шара, где промышленники если и бывают, то очень редко. Я вывез оттуда два или три хорошо обкатанных анекдота и рассказал их, не затрачивая практически никаких усилий и одновременно наблюдая за тем, что происходит вокруг. И тут мною овладело беспокойство. Стола нигде не было видно, ни в натуре, ни в проекте; а вот когда сообщат, что «кушать подано», не отправят ли малышку Беренис спать по причине ее юного возраста? Я считал гостей, сбивался, начинал снова: нас было восемь человек; четыре платья и четыре пиджака; значит, Беренис останется с нами. Эта уверенность очень меня порадовала. Девушка оживилась, помогала приглашенному на вечер официанту (которого, похоже, все здесь знали и которого в малом обществе Гроссер, очевидно, от ужина к ужину передавали из одного семейства в другое) разносить напитки, и я мог спокойно за ней наблюдать. На нее было приятно смотреть. Когда она двигалась, постоянно обнаруживая свойственную этому возрасту порывистость, то слишком свободная одежда прилипала к ней, как черная юбка к Николь, подчеркивая изящество ее фигуры. Она обещала стать красивой, уже была таковой; ее вкрадчивая красота контрастировала с еще по-детски капризным выражением лица. Теперь я лучше понял намек на знаменитую фразу Арагона: Беренис прочла ее сначала в книге, а потом в зеркалах. Ее можно было поначалу принять за «почти некрасивую», но очень скоро все изменится.

Если бы Люка привел в мой дом столь же ценную добычу, как бы я ее любил! Как бы я любил их обоих! Наши сыновья должны охотиться на слишком обширных или слишком далеких для наших сердец территориях. Они должны покорять газелей, которых в наши времена мы бы ни за что не одолели. Слишком стремительны. Неужели ревнуем? Тщеславие людей моего возраста надо искать в другом. Ничто не доставило бы мне такой радости, как победы и счастье Люка.

Мы сели за стол.

Сильвен Лапейра старался вовсю. Свою роль хозяина дома он воспринимал совершенно всерьез. В беседе некоторое время еще слышались отголоски рассказов о путешествиях, но потом он вдруг положил им конец, причем весьма оригинальным способом. «А к тому же, — сказал он, прерывая декана Эрбста и по-прежнему энергично выставляя вперед свой профиль, — в путешествии мне случается иногда обнаруживать, что у меня есть душа. Мне это не нравится. Знаете, всякие там ощущения… сумерки… гостиничный номер… бар…»

Это было настолько неожиданно, что наступила тишина. Когда болтовня возобновилась, я услышал голос жены советника по культуре (она сидела справа от меня, а слева находилась Николь), обращавшейся явно ко мне, хотя и не поворачивая головы: «Но с другой стороны…» Она произнесла это манерно, так, чтобы можно было сразу понять, что говорит настоящая элегантная дама. Я встретился взглядом с Беренис, сидевшей напротив меня, между Рольфом Гроссером и деканом; ее взгляд означал: «Не такой уж он плохой, мой отец. Когда же вы наконец с этим согласитесь?» Но с чего она взяла, что я не одобряю его? Его лай уже начал мне нравиться, а его внезапно обнаружившаяся меланхолия — и того больше. Именно этот момент и выбрала Николь; она повернулась ко мне и спокойно сказала: «Я была уверена, что Сильвен тебе понравится».

Если уж быть до конца искренним — и чтобы подойти к сердцевине моего повествования не сразу, а постепенно, — то я должен признаться, что в тот момент я чувствовал себя прекрасно. То и дело перекрещивающиеся за круглым столом взгляды становились догадками, воспоминаниями, гипотезами, дававшими пищу моему возбуждению, из которого я мог, когда хотел, черпать либо терпение, либо отвагу. Я даже не слишком тяготился присутствием дувшейся на меня соседки справа: она не сумела простить мне того, что я никак не отреагировал на ее ворчание в адрес Лапейра. Она пощипывала лежащее в тарелке суфле и обдумывала свой выпад. Однако, к моему удивлению, первым напал профессор Эрбст.

— А вы, господин Н., - спросил декан, — не испытываете угрызений совести оттого, что так мало говорили о литературе? Мне кажется, вы не слишком активно защищались и позволили этим дамам замкнуть вас в рамки душещипательной хроники или нравственного наставничества и увести от проблем творчества независимо от того, как его понимать, в благородном или в житейском смысле.

— Ну, извините, — возразила председательница, — господин Н. признался нам, что он работает на заре, пользуется шариковой ручкой и пишет на толстой, мягкой бумаге. Чем вам не секреты созидания?