Страница 2 из 111
В тот день я отправилась в контору стряпчего, чтобы получить письмо, которое отец оставил для меня в своем завещании. На мне был классический брючный костюм от Армани и туфельки на шпильках итальянской фирмы «Прада». Буйная шевелюра укорочена до плеч, вьющиеся волосы выпрямлены, опрятная круглая стрижка. На лице искусный макияж, впрочем весьма умеренный. Грязь под ногтями исчезла, на руках практичный прямоугольный французский маникюр. Ирония судьбы, что уж тут скажешь. Теперь я демонстрировала самое себя в таком обличье, которое мать моя, будь она еще жива, совершенно одобрила бы. Но для меня самой было не так-то просто пройти долгий путь от немытой маленькой хулиганки, каковой я когда-то была, до изящно и строго одетой деловой женщины, которой теперь стала, и примирить в своем сознании эти два образа.
Письмо, которое оставил для меня отец, оказалось коротким и загадочным, как раз в его духе. Он и сам был человек немногословный и загадочный.
Вот оно:
Моя дорогая Изабель!
Я понимаю, что у тебя есть причины сердиться на меня и как на отца, и как на человека. Я не прошу у тебя прощения и даже не требую понимания. Все, что я делал в жизни, было ошибкой. Я знал это тогда, знаю и теперь. Одно неверно принятое решение приводит к другому, еще более неверному, а там и к третьему, и так далее, порождая цепь событий, в конце которой тебя неминуемо ждет катастрофа. За моей стоит целая история, но я не из тех, кто стал бы об этом рассказывать. Ты сама должна разобраться во всем, поскольку это касается прежде всего тебя. Не хочу давать этой истории другое толкование. Так, пожалуй, я только все испорчу. В общем, оставляю тебе дом и еще кое-что. На чердаке найдешь коробку, на которой написано твое имя. В ней лежит то, что можно было бы назвать в некотором смысле вехами твоей жизни. Я знаю, что ты всегда была не в ладах с тем миром, который тебя окружал, и за это должен принять на себя хотя бы часть вины, но возможно, что к этому времени ты успела с ним примириться. Если так, то забудь про это письмо. Не открывай коробки. Продай дом и все, что в нем есть. Не буди спящего зверя.
Иди себе с миром своей дорогой, Изабель, да пребудет с тобой моя любовь. Это все же лучше, чем ничего.
Энтони Треслов-Фосетт
Я прочитала письмо прямо в конторе стряпчего на Холборн, это в десяти минутах быстрой ходьбы от офиса, где я работала на высокооплачиваемой должности бухгалтера по налогам. Стряпчий вместе со своим помощником в это время с любопытством за мной наблюдали. В конверте также был потертый кожаный кошелек со связкой ключей от дома.
— Все замечательно? — сияя от радости, спросил стряпчий.
Странный вопрос человеку, у которого только что умер отец. Впрочем, откуда ему было знать, что большую часть этих тридцати лет собственного папашу я в упор не видела.
Но меня так трясло, что я едва смогла открыть рот и пробормотать, неуклюже пытаясь засунуть письмо и ключи в сумочку:
— Да, спасибо.
Собрав в кулак волю, я улыбнулась ему такой лучезарной улыбкой, от которой могла бы ослепнуть сама богиня правосудия.
Старший из этих двух крючкотворов увидел, что мне не хотелось делиться с ними содержанием письма, но постарался ничем не выдать своего разочарования. Он вручил мне папку с бумагами и очень быстро о чем-то залопотал.
Я же хотела поскорей попасть на улицу. Мне нужен был солнечный свет, небо, простор. Стены конторы с ее забитыми бумагами полками и массивными шкафами с картотеками давили на меня. Из уст стряпчего градом посыпались такие слова, как «официальное утверждение завещания», «замороженные счета», «судебный процесс». Они гудели в ушах так, будто под черепом у меня завелась целая туча мух. Не дослушав до конца очередную его сентенцию, я рванула на себя дверь, выскочила в коридор и помчалась вниз по лестнице.
Когда отец ушел от нас, мне было четырнадцать лет. Я не плакала, не пролила ни единой слезинки. Его уход вызывал во мне сложные чувства. Я ненавидела его за то, что он бросил семью, презирала за это бегство, за то, что он оставил нас одних. Время от времени меня охватывала тоска по тому папочке, каким он иногда бывал, но мне жилось гораздо легче, больше не видя его рядом. Все стало как-то проще, пускай даже беднее и без прежнего тепла. Мать старалась скрывать от меня, что она страдает, хотя, по-видимому, тяжело переживала его уход. Моя мать вообще была женщина скрытная, и я никогда не понимала ее. Она так навсегда и осталась для меня загадочной женщиной. Отец, с его холерической натурой и взрывным темпераментом, был более близок и понятен, потому что я сама уродилась такой. Мать же была сущая Снежная королева, всегда чопорная и вежливая. Ее интересовала лишь внешняя сторона человека, та, которой он обращен к миру. Когда ей пришлось самой растить ребенка, она взяла себе за правило и обязанность следить за моими успехами в школе, внешностью и манерами. Открытое проявление чувств она считала вульгарностью и, должно быть, испытывала горькое разочарование, глядя, как я бурно реагирую на то или иное событие, демонстрируя самый богатый спектр чувств — от неистовой радости до отчаянной ярости. Она обращалась со мной с этаким холодным нетерпением, сдержанным раздражением и даже злобой, не уставая повторять свои вечные критические замечания, будто я не человек, а тепличное грушевое дерево, которое постоянно нужно было подрезать, чтоб оно росло туда, куда надо. Почти всю жизнь я считала, что все матери таковы.
Но однажды, вернувшись из школы, я почувствовала в атмосфере дома нечто совсем иное, некую напряженность, предвещающую недоброе, словно в доме вот-вот должна разразиться гроза. Мать сидела в полумраке комнаты, все шторы были задернуты.
— С тобой все в порядке? — спросила я, и меня вдруг охватил страх потерять еще одного родителя.
Я отдернула шторы, и резкий свет дневного солнца сразу стер все ее черты, превратил лицо в плоскую белую маску, как в театре кабуки, а ее саму — в чужое привидение, вызывающее тревогу.
Мгновение эта женщина без лица пристально смотрела на меня, как на незнакомого человека, потом наконец заговорила:
— Пока не появилась ты, между нами все было просто чудесно. Я сразу поняла, что ты все разрушишь, как только взяла тебя на руки. — Она помолчала. — Иногда такие вещи улавливаешь сразу. Я говорила ему, что не хотела и не хочу детей. Но он был так настойчив.
Она пронзила меня острым взглядом своих темных глаз, и я пришла в ужас и смятение, увидев в них тихую злобу.
Прошло несколько долгих мгновений. Сердце мое бешено колотилось. Наконец она улыбнулась и сменила тему, завела разговор про растущие в нашем саду рододендроны.
На следующий день мама вела себя как обычно. Она пощелкала язычком, критически оглядывая мою школьную форму — я в ней прямо так и спала, платье все измялось и никуда не годилось, — попыталась заставить меня снять ее, чтоб погладить, но я быстренько юркнула за дверь. С того самого дня я жила так, будто шагала по тонкому льду замерзшего озера, дрожа от страха, что хрупкая и прозрачная пленка в любой момент даст трещину и я погружусь в мутный мрак у себя под ногами. Разумеется, никто не знал про наши странные, неестественные отношения. С кем можно говорить об этом, да и что тут скажешь? Покинутая одним из родителей, страшась еще раз вдруг увидеть ужасную пустоту в глазах другого, я понимала, что одна этом мире, и с годами научилась быть независимой и самодостаточной не только в финансовом отношении, но и во всех других, не менее важных. Я перекрыла все каналы, по которым меня могли настигнуть нужда, страсть или боль, словно соорудила вокруг себя прозрачную преграду, сквозь которую не может проникнуть ни один человек. Но в тот вечер, сидя за кухонным столом и перечитывая письмо, я поняла, что эта преграда вот-вот дрогнет и разлетится вдребезги.
…забудь про это письмо. Не открывай коробки. Продай дом и все, что в нем есть. Не буди спящего зверя.