Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 147 из 148

Ночное одиночество, мерное хождение из угла в угол по крохотной комнате, бессонница, боль в виске. И мысль: когда я, прозевавши свою молодость и здоровье, захочу жить по-человечески, и когда мне не удастся это, то у меня будет оправдание — я старик. Впрочем, все это глупо…

В ту же ночь он начал новый рассказ, который сперва назвал «Моя невеста». Но начал как-то странно — с конца.

Он написал: «В минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне начинает почему-то казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся…

Мисюсь, где ты?»

А на этажерке лежала рукопись «Чайки». С кляксой на списке действующих лиц.

2

Спустя год в Петербурге в Александрийском театре давали премьеру.

Опять была осень.

Перед спектаклем Чехов поехал в «Англетер». Там ждала женщина, с нее он написал Заречную. Они давно не виделись. Она похудела за это время, но по-прежнему блистала свежестью и красотой.

— Вы отчего-то желтый, как малаец, — такими словами она встретила его, спокойно протягивая горячую маленькую руку.

— Холодно все, скверно… И безденежно… — ответил он. — А вы похудели, и глаза стали больше, и…

— Хотите вина?

— Не пью и не курю… Скучный, знаете, как постные щи…

Она вдруг рассмеялась, прошла по номеру, шелестя шелком платья, остановилась возле окна и откинула штору.

— Вы опять в мерехлюндии? — спросил он и кашлянул.

Она не ответила. Слышно было, как ругаются в коридоре горничные. Он тоже поднялся. И тогда она сказала — глухо, из-за шторы, глядя на тяжелую, но зыбкую в тумане махину Исаакиевского собора:

— Я буду бесконечно счастлива, когда, наконец, ко всему этому и к вам смогу относиться вполне равнодушно.

— Не надо, — сказал он. — Не надо.

— Идите, Антон Павлович… Мне хочется сейчас, чтобы «Чайка» провалилась. Простите мне… Я не знаю, что говорю.

— «Чайка» провалится, — сказал он. — Я давно знаю это. И больше смерти боюсь этого. Из-за вас. И из-за себя… Ваша ложа в бенуаре. Игнатия не будет, жены его тоже. Прощайте.

И вышел, забыв пошутить.

Он испытывал предчувствие беды. События уже не подчинялись его воле. Ветер трепал на заборах и тумбах афиши «Чайки». Она вырвалась из рук, и его судьба зависела теперь от других людей — актеров и публики.

В театре он побродил по фойе, прислушиваясь к разговорам публики. Два каких-то уже пожилых человека горячо убеждали друг друга в том, что среди интеллигентов люди больше всего страдают от невесток, а в простом народе — от свекровей… Антон Павлович записал это в записную книжку, а потом нарисовал на той же страничке толстого кота с высунутым языком. Вокруг часто произносили имя артистки Левкеевой — «тетя Лиза». Она в «Чайке» не выступала, но пьеса давалась в ее бенефис, — и только поэтому на кассах висели аншлаги, — Левкеева была самой любимой комической актрисой театра.

Старательно избегая встреч с литературными знакомыми, Чехов пошел за кулисы. Внешне, как всегда, спокойный, он шутил с Варламовым и сказал Вере Федоровне, что специально сегодня постригся и теперь похож на Аполлона… Комиссаржевская улыбнулась, но была встревожена и смотрела на него с состраданием.

— Публика самая бенефисная, — шепнула она. — Все ждут смешного и развлекательного… Мне боязно, Антон Павлович, дорогой…

Уже в конце первого акта Чехов скрылся в комнатку режиссера и ходил там, прислушиваясь к крикам из зрительного зала. «Чайка» проваливалась.

Рывком отворив дверь, ворвался тучный, взмокший Варламов. Сразу слышнее стал гогот и раздраженные голоса.

— Притворите дверь, — попросил Чехов. — Боже мой, что происходит, господа? Неужели я так безобразно написал?

Варламов порывисто вздохнул и перекрестился:

— Ну как вам не грех, Антон Павлович?!

Чехов взял со стола «Петербургские ведомости»: «Высочайший Указ… Железная дорога через Маньчжурию… Уменьшение народонаселения во Франции…»

— Я давно, знаете, заметил, что французам надоели голые девки, — пытаясь улыбнуться, сказал он и кивнул на газету.

— Что? — переспросил Варламов. — Что? Господь с вами! Какие девки?

Чехов отвернулся.

Он ушел из театра в начале третьего действия, в накинутом кое-как пальто, с шапкой в руках, зонтом под мышкой, забыв надеть галоши. Лицо горело, и было такое чувство, будто кто-то ударил его по щеке жирной, грязной рукой.

Выйдя из театрального подъезда, он остановился под сводами бокового портика и здесь застегнул пальто, поднял воротник и глубоко засунул руки в карманы.

После истерической суеты кулис, слез Комиссаржевской, сопения Варламова вечер на улицах казался тихим и спокойным, несмотря на резкие порывы ветра в портике. Все вокруг было сырым и липким от этой сырости. Из водосточных труб слышался унылый плеск и бульканье. Тьма уже закутала осенний Петербург. На черные мостовые, сгорбленные спины извозчиков падал синий снег. И сразу таял. На Невском перезванивались конки.

От боли в груди, от омерзения Чехов застонал — вслух, сквозь зубы. Так он стонал второй раз в жизни. Первый раз — на Сахалине, когда увидел, как секли пожилого каторжника за растрату казенного платья. Увидел, как под розгами судорожно подергивается спина человека, и вот так же застонал, закрыл лицо руками и шел, сам не зная куда, — лишь бы не видеть вокруг людей…

— Свезу? — хрипло крикнул ближний извозчик, пошевелившись на высоких козлах, отчего вся его пролетка закачалась и зачмокала размокшими шинами. — Свезу, барин хороший? — повторил он, глядя куда-то в сторону, на голые деревья Екатерининского сквера.

Чехов, не вынимая рук из карманов, боком сел на сиденье, попросил тихо:

— Куда-нибудь, батенька, где людей нет.

Подковы зацокали по булыжнику, задребезжало ржавое крыло пролетки. Чехов прикрыл глаза и запрокинул голову. Хотелось, чтобы снег охолодил щеки, но снежинки таяли и исчезали, так и не коснувшись лица.

— Ежели по Фонтанке? — прохрипел извозчик, оборачиваясь.

Пахнуло водочным перегаром. Чехов не ответил. Ему было все равно. Предчувствие не обмануло. Сегодня освистана не только его пьеса, но и сама его любовь, и его тоска. Почему?

Он закашлялся, сплюнул в платок, увидел темные пятна — кровь. И подумал, что у него начинается кровотечение из правого легкого. От этого же умер брат и какая-то близкая родственница. И сам он неизбежно должен умереть от чахотки. Но эта мысль прошла где-то краем — безразличная, усталая.

Пролетка выкатила на Фонтанку. Кляча набрала ходу. Свет от фонарей быстро перемежал тени по передку. Очень трясло. Пенсне не держалось на переносице — падало. Чехов перестал поправлять его. Широкий зад извозчика недвижно торчал перед самыми глазами. За поясом извозчика набился снег и белел неровной полосой.

Наемная карета обогнала их. Красным светом мигнули свечи в ее фонарях. И потом долго было слышно, как затихает впереди топот пары тяжелых лошадей.

— Гони! — крикнул Чехов. Нужно было уйти от этих мыслей о смерти; о том, что сегодняшнее волнение может убить. Легочным больным нельзя так волноваться.

— Гривну накинешь? — спросил извозчик и закрутил в воздухе веревочными вожжами.

В дребезжании неладно пригнанного железа, в цокоте подков, верчении снега вокруг, в шлепках грязи о крылья пролетки и страшной тряске было что-то облегчающее. Мелькнула мысль: мол, тороплюсь, как поп на похороны… Если б хоть в Бога верить — и то… Какая тоска — жить!

Миновали Гороховую. Становилось пустыннее и темнее. Слева равнодушно и тускло поблескивала медлительная вода Фонтанки. Неуклюжие громады барок виднелись сквозь завесу снега. На одной барке тонким щенячьим лаем заливалась собака.

Возле Калинкина моста Чехов остановил извозчика, дал ему целковый и вышел в пустоту набережных.

Он шагал медленно, крепко опираясь на зонт, машинально минуя лужи. Кашлял, спрятав подбородок в воротник пальто. Его знобило. Во рту был неприятный привкус — будто наелся мышьяку. Очевидно, начинался жар.