Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 140 из 148

Вот о чем я думал, вылезая из трюма, проверив крепление груза и осмотрев стопора трюмных крышек в центре Баренцева моря, а за тысячи километров от меня на берегу Адриатического моря сидел Иво Андрич и писал слово в слово то же!

Всю жизнь не могу привыкнуть к таким совпадениям…

Хорошо такое для существования человечества или ужасно?

Раскованная проза. Это когда автор просто-напросто рассказывает, куда и как вела его судьба в жизни. Но судьба-то всегда ведет именно туда, где он должен был быть и куда он, послушный зову судьбы и приказу совести, идет.

Блок: «В сознании долга, великой ответственности и связи с народом и обществом, которое произвело его, художник находит силу ритмически идти единственно необходимым путем».

Каждый крупный писатель находит ритм интуитивно. Он не спорит, например, о вопросе беспорочного или порочного зачатия Девы Марии (а именно таким спором представляется дискуссия в «ЛГ» о бытовизме в мифизме или реализме в романтизме). Даже такого выдержанного человека, как Чингиз Айтматов, дискуссия довела до белого каления и вынудила довольно строго объяснить Льву Анненскому азбучную истину: писатель, если он настоящий, использует в своей книге все и вся — от мифа до районной газеты, — чтобы идти ритмически единственным путем.

Пусть твердят о необходимости жанровой чистоты: «рассказ», «повесть», «очерк»… Господи, мы, конечно, отдельно едим за обедом первое, второе и третье. Но потом все это дело перемешивается. И право, как-то глуповато выглядит то, что мы не пьем кисель перед супом, если нам такое преступление свершить отчаянно хочется! Детишки-то пьют! И с пользой!

Не люблю театр. Так получилось. Потом подвел теорию. Мол, жизнь и есть театр. А если в театральный спектакль режиссер вводит сцену из другого спектакля или в кинофильм вмонтирует эпизод из другого фильма под тем соусом, что эти чужие кусочки видят действующие лица, то все это просто дурной вкус. Плохо, когда в театре видишь еще один театр, а в кино еще другое кино.

Но все время вертится в голове сравнение художественного наблюдения окружающих явлений, жизни, с наблюдением физика над физическим состоянием материи. Физик четко осознает, что тот прибор, которым он наблюдает, или сам экспериментатор своей собственной персоной обязательно и неизбежно оказывают искажающее влияние на измеряемое, наблюдаемое, изучаемое, ибо все и вся на этом свете взаимодействует. Потому результат наблюдений всегда сопровождается указанием условий, в которых они производились, состоянием приборов и состоянием самого наблюдателя в этот момент. Мы же привыкли рассматривать шедевр искусства в отрыве от мира, который окружал художника. То есть экскурсоводы-то нам объясняют кое-что, но сам художник традиционно считает это ненужным и даже нескромным. И в литературе так. Мы читаем роман, увлечены его героями, но что нам до того мира, который был в момент, когда писалась та или другая страница романа, внутри и вокруг автора. Мне кажется, это неверно. В литературном произведении должно существовать и описание его созидания, что на ученом языке называется «включенное наблюдение», «включенный наблюдатель»…

Вводить самого себя в книгу, конечно, дело щекотливое, и лишних хлопот получаешь полон рот, но если, черт возьми, иначе не можешь?

А потом, смотрите еще. Вот Людмила Гурченко написала повесть — отлично написала! И себя написала. И насколько повесть шире и глубже потому, что мы знаем автора — десятки лет знаем, любим, любуемся, гордимся даже тем, что есть у нас такая актриса, женщина. Вышла бы повесть под псевдонимом — ну, похвалили бы ее критики: «Молодой писатель показал отличное знание своего детства, широко использовал словарный запас улицы, мат родимого дома и т. д.». Кстати, начинающему писателю, если он не Людмила Гурченко, и поматериться не дали бы ни за что.





Когда писатель, вводя самого себя в книгу, исповедуясь, искажает картину жизни своим присутствием, то он как бы пишет на жизнь донос. Но это не страшно Жизни, плевать она на доносы хотела. Это в первую очередь самому автору гроб. А вот с критикой дело сложнее. Ибо когда критики «исповедуются», и при этом своим присутствием искажают литературу и писателя, то тут тоже донос выходит, но уже не на всемогущую и все отряхивающую с себя Жизнь, а на одинокого человека — писатели часто одинокие люди. И они-то своей шкурой оплачивают исповедальные импровизации критика.

На вечно витающий в воздухе упрек некоторым пишущим в эскизности, фрагментарности, этюдности отвечает матерый и блистательный романист Макс Фриш: «По меньшей мере спорно, объяснима ли существующая тяга к эскизности личными недостатками писателя и его таланта. Вопрос об умении, профессионализме, владении различными точными формами и жанрами литературы рано или поздно превращается для всякого писателя, который жертвует исследованию этого вопроса всю жизнь, в вопрос о праве (говорить). Это значит: профессиональная забота исчезает за нравственной… Позиция большинства современников, мне кажется, выражается вопросом к действительности. И форма вопроса, пока нет полного ответа, может быть только временной, а тогда, пожалуй, единственный облик, который вопрос с достоинством может носить, — это фрагмент».

Совсем недавно прочел:

«Чисто формальное понимание „логичности“ и иррационализм находятся между собой в отношении необходимой дополнительности потому, что ни там, ни тут подлинная логика мышления не улавливается и не выражается». Вот к чему мы подкатили в одна тысяча девятьсот семьдесят девятом году от рождества Христова!

В предсмертном интервью Сартр был беспощаден в своем глубочайшем пессимизме: «Ничем это никогда не кончится, нет цели, есть только маленькие задачки, во имя которых сражаются; мир кажется безобразным, дурным и безнадежным».

Я видел Сартра. Он был небольшого роста. С крупными, сильными, тяжелыми кистями рук. Его руки были похожи на руки крестьян Милле. И вот к концу жизни, перепробовав все, он уже не верил ни во что. Я перепробовал очень мало, но последнее время ловлю себя на подобных мыслях. Каковы нынче глобальные цели человечества: «Мир во всем мире», «Накормить всех голодающих», «Спасти природу (экология)». Но мы видим, что ни одна из этих целей не обладает действенной силой для сплочения человечества. Человечество расползается, повинуясь националистическим и государственным страстям. Удержать частицы материи в шнуре горячей плазмы оказывается возможнее, нежели сплотить народы в «единую семью». Почему? А мне кажется, цели-то эти утилитарные, в основе их лежит одно — выживание, существование любой ценой. И это правильно — выжить надо, иначе и говорить больше будет некому. Но, как ни странно, для спасения человечеству следует воодушевиться, может быть, такой вполне дурацкой идеей: построить трап к Небесам, то есть повторить идею Вавилонской башни. Все будут говорить на одном языке, всех будет объединять одна цель. Такая великая, что Бог испугается, хотя нынче нервы у Бога стали куда крепче. Он терпит даже «Аполло» — «Союз» в небесах. Но и этот «Аполло» — «Союз», как мы видим, никак не объединяет человечество. Быть может, потому Бог и не пугается?..

Толстой длительными периодами не мог художественно творить по самой обыкновенной причине — стабильная, жуткая тоска его мучила. Ее кумысом не зальешь. Как, впрочем, и водкой. И вот тогда гонорар за «Воскресение» отдается духоборам на переезд в Канаду…

А с какой невнятной и потому особо действенной силой при чтении художественного Толстого возникает желание творчества, писательства! Нигилизм по отношению к писаниям друг друга между современными писателями основан еще и на том, что мы не возбуждаем друг в друге желания творчества. Зависть, возможно, бывает к чужой удаче, но того животворного, что возбуждает в тебе гений…

«Цель художника в том, чтобы заставить любить жизнь» (Толстой — Боборыкину). «Писание для меня — соперничество с Богом». Во как: Бога не боялся! Что же бедному Синоду оставалось делать?

Да еще философом Федоровым интересовался, ибо считал, что только огромная цель порождает истинное сплочение. Не выгодное сотрудничество, а совместное творчество жизни и счастья.