Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 110

Товарищи не забывали его. Несколько раз звонила Белочка, наведался как-то Гаркуша со своей молчаливой Горпиной, в воскресный день привезли своих девочек Дробышевы, и Степан предложил им переселиться в его квартиру, когда он уедет. Но Одуванчик появлялся каждые два-три дня и старался развлечь своего друга… Однажды он явился в сопровождении Мишука, которого Степан не видел со дня похорон матери. Мишук молча пожал его руку и не сказал ни слова. Да и трудно было вставить хоть одно слово в трескотню Одуванчика, который спешил выложить все накопленные новости, слухи и наблюдения. В редакции все обстоит благополучно, газету по-прежнему подписывает Дробышев, и все настойчивее становятся слухи, что ответственным редактором «Маяка» станет именно он. Так и будет, если судить по поведению Пальмина. Он лебезит перед Дробышевым, а ведь у Пальмина безупречно поставленный нос — он чувствует каждую ближайшую перемену ветра… Дела «Красного судостроителя» идут хорошо. Завод уже получил первые чертежи оборудования для Донбасса. Госбанк начал кредитование завода под заказ, зарплата рабочим, впервые за много месяцев, выплачена аккуратно в срок. Из Москвы пришел слух, что Кутакин нажил крупные неприятности, не без помощи Абросимова.

— Ты меня не слушаешь? — прервал себя Одуванчик. — Мишук, ты тоже спишь? Подчиняюсь большинству и умолкаю.

После купания они лежали у коричневых скал на пляже в одних трусиках. Осеннее солнце мягко грело, теплый песок казался шелковым.

— Прошло больше полумесяца моего отпуска, — проговорил Степан, — а кажется, что все было так давно, что впереди и позади две темные вечности одиночества, пустоты… Хоть бы скорее решился вопрос об Урале… Только теперь я понимаю, как я был счастлив до того, как ушла мама и уехала Нетта! Я был невероятно счастлив! И я понимаю теперь, как надо ценить, беречь каждую минуту счастья. Эти минуты не возвращаются…

— Вернутся, — спокойно ответил Одуванчик. — Все вернется!

— Ты утешаешь машинально, — упрекнул его Степан. — Легко сказать…

— Все вернется и даже больше, чем все, — повторил поэт, зарывшись в песок и блаженствуя. — И скоро вернется…

— Пророк!

— Для того чтобы это предсказать, вовсе не нужно быть пророком. Ты молод, как теленок, и здоров, как бык, знаешь свое место в жизни и нужен жизни — значит, счастье непременно вернется в том или ином виде, с той или иной песней. Жизнь не терпит затянувшейся печали, разочарования. Рано или поздно их отбрасывают, а тот, кто медлит, цепляется за прошлое, превращается в лицемера.

— Вот и решен вопрос…

— Да, решен, тем более что счастье само просится в твои руки, манит и обольщает.

— О чем ты говоришь, завравшийся поэт? Какое счастье меня манит и обольщает? Где оно? Тебе нужно еще раз окунуться с головой.

— Спасибо, пока обойдусь… Какое счастье тебя манит? Нетта. Тебе надо сказать лишь одно слово, чтобы она вернулась. Она любит тебя так же, как ты ее. И стоит лишь позвать ее…

— А разговор на привокзальной площади? А письма, которые остались без ответа? Одно письмо она увезла с собой, два других я послал ей. Все остались без ответа. Ясно?

— Отнюдь! Одно письмо, первое, она прочитала и стала ждать продолжения. Но два других письма, вернее всего, ею не получены.

— Как это — не получены? Почта работает хорошо.

— Почта ни при чем. Письма перехвачены бородачом… Зови, зови ее, Степка! Стоит лишь ей узнать, что у тебя случилось, и жалость окрылит любовь. Нетта примчится, прилетит, прибежит. Невозможно себе представить, какую скорость способна развить в таких случаях женщина!

— Нелепость за нелепостью! Как она может услышать мой зов, если бородач перехватывает письма, что, впрочем, маловероятно… Нет, Перегудов, все это фантазии… Крылья жалости? Просить жалости, милостыни? Жалкой милостыни, имея право на все! И надо же понять, что она сделала выбор окончательно: либо я приношу повинную, либо долой Киреева. Ну и точка!

— Та-ак, — протянул поэт. — Лезем в воду!

— Нет, я еще погреюсь.

Мишук что-то пробормотал и повернулся на другой бок, спиной к солнцу.

Молчание продолжалось долго.

Одуванчик стал одеваться. Прыгая на одной ноге, чтобы удержать равновесие, он натянул брюки и сказал:

— Знаешь, Степа, тебе надо бы перебраться в город. Заказать тебе номер в «Гранд-отеле»? Здесь ты живешь, как в монастыре, где тебя обслуживает тень, хотя и прекрасная… — Он крепко затянул ремень с золоченой пряжкой и щеголевато пристроил над ухом тюбетейку. — Я ухожу, дружище… Ты идешь, Мишук?.. Остаешься? Как хочешь… Степа, я буду у тебя в пятницу, и мы еще поговорим.

Степан проводил его до шлюпочной пристани, и, когда они прощались, Одуванчик сказал:





— Я всегда был добрым гением влюбленных. Это мое призвание — приятное, но не легкое. Разреши мне написать Нетте! Все написать. Идет?

— Бесполезно… Ты же сам говорил, что письма не доходят. И, кроме того… Словом, не надо.

— Гм, гм! — прочистил горло поэт.

Когда ялик отошел от пристани, Одуванчик, очутившись вне пределов досягаемости, крикнул:

— Письмо я написал и отправил, будь спокоен!

— Брось шутки!.. Впрочем, ты не знаешь ее адреса.

— Но знаю адрес Люси, а Люся передаст или уже передала письмо кому надо. Три страницы мелодрамы с отборными цитатами из Блока и Перегудова… Приехать к тебе в пятницу или держаться подальше?

— Я буду ждать, — ответил Степан.

Домой он шел с сильно бьющимся сердцем, испуганный и в то же время обрадованный самочинным поступком Одуванчика. Вот еще одна и последняя попытка… Она не ответила на письмо, увезенное в кармане жакета — суровое письмо о преступлении ее отца, — может быть, счастливее окажется письмо, написанное Одуванчиком… Нет, он не хотел жалости… Но неужели Аня не поймет, как она нужна ему сейчас? Поймет ли? А те два письма, которые он послал ей после смерти матери? Можно ли думать, что Стрельников, этот джентльмен, пойдет на такую подлость, как перехватывание писем? Степан метался между этими вопросами, то надеясь, то отчаиваясь; он забыл о Мишуке, оставшемся на пляже, а вспомнив о нем, рассердился: «Вот не ко времени!» — и тут же почувствовал, что одиночество сейчас было бы невыносимым.

Мишук ждал его уже одетый; он сидел на валуне, сцепив руки на колене, смотрел на бухту озабоченный.

— Выспался? — спросил Степан.

— Тут заснешь… — Мишук встал, протянул ему руку: — Прощевай!

— И все?

— Ну, не все… Посоветоваться пришел, да уж ладно… Не до того тебе. В другой раз…

— Давай без деликатностей. Говори, что случилось?

— А то, что Владимир Иванович выдумал мою жизнь перевернуть… Белку Комарову в редакцию взял и меня зовет… в литработники. — Мишук произнес это Слово с усмешкой, как бы примерив его недоверчиво к себе. — Видел ты такого литработника? Придумал же человек, а?

Это была хитрость, простенькая хитрость человека, не способного кривить душой и пытающегося высмеять то, что было для него таким соблазнительным… ну, и в то же время казалось удивительным, невероятным.

— Что ты ответил Дробышеву? Согласился? — спросил обрадованный Степан.

— Владимир Иванович велел завтра ответ дать.

— Сейчас же поезжай в редакцию и скажи, что ты согласен.

— Ну-ну! — густо покраснел Мишук. — Легко тебе…

— Да в чем дело, чего ты испугался? Ты уже фактически стал нашим литработником, и пора это дело оформить. Словом, не мудри и делай, как я говорю.

Мишук снова уселся на валун; он сидел на валуне, поставив локти на колени, положив голову на кулаки и глядя перед собой; было ясно, чего он ждет, чего он хочет — слова, укрепляющего его решение, уже неосознанно принятое.

— Напомню я тебе историю одного рабкора, — сказал Степан, присев рядом с Мишуком. — Был он неграмотным человеком, но понял, какое значение имеет газета, придумал устную газету, нес ее к рабочим, делал доброе дело… Осилил он грамоту, стал писать заметки в стенные и в печатную газеты. Силу в себе он чувствует большую, трудовой народ любит, революции хочет служить всей душой. И вздумал он написать книгу… Толстую книгу о всех фронтах гражданской войны… Я, мол, пролетарий, я сразу напишу…