Страница 2 из 16
Мы звали его — Дакриостат.
Плакса.
Мне больно вспоминать. Их несуразно много вокруг — теней. Ждущих. Жаждущих. Грядущим аэдам, этим ангелам-пройдохам, придется тяжко: слушатели не запомнят даже половины имен. Слушатели будут браниться. Вместо ломтя свинины швырнут черствую корку. Запутаются в нити чужой жизни, в нитях, в клубке, в паутине, сетях, тенетах…
Меня это беспокоит?
Ни капельки.
Черная овца моей памяти блеет в испуге, предчувствуя ласку бронзы. Был корабль, стала — овца. Было море, острова, ветер и небо — теперь овца. Жертва. Скоро отворятся жилы, и воспоминания густой струей брызнут наружу. Жизнь за память. Я буду поить вас, друзья мои, враги мои, я буду гнать одних и привечать других, по своему выбору поднося чашу со странным, чудовищным, умопомрачительным напитком: кровью памяти Одиссея. Хитреца Одиссея. Героя Одиссея. Ах да, я уже говорил…
Чтобы вернуться, я должен был уйти.
Теперь, чтобы вернуться, мне надо вернуться.
— Боги, за что караете?
Раньше так взывали чуть слышно, подразумевая меня. Скоро будут взывать громко, опять-таки подразумевая меня. Раньше — это значит давно, когда мир был большим, а я маленьким. Мир, собственно, и тогда был мал. Итака — вот и весь тебе мир, окруженный кипящим пределом моря. Но для рыжего сорванца ничего большего не представлялось. Скоро — это значит близко, на пороге, когда мир станет маленьким, а я большим.
Сейчас — это значит сейчас. Между «раньше» и «скоро».
Между движущимися скалами Симплегадами.
Вот-вот сомкнутся.
— Дядя Одиссей, мне надоело играть, — говорил малыш Лигерон, прежде чем отречься от гнева и надеть новый доспех. — Я устал, дядя Одиссей. Я боюсь, что выиграю.
— Не бойся, — отвечал я.
— Дядя Одиссей, мне надоело играть, — он повторяет это вновь и вновь, тенью отступая в седую мглу, едва я подымаю на него взгляд. — Здесь скучно. Это плохая игра. Можно, я поиграю во что-нибудь другое? Например, буду пахарем? Или рыбаком?
— Поиграй в царя мертвецов, — отвечаю я. Зная, что это жестоко, но не в силах поступить иначе.
— Ладно. Только недолго, хорошо?
— Хорошо.
Навсегда — это ведь недолго, правда?
Вчера они клялись, что воздвигнут храм Одиссея Возвращающегося. Я испугался. Я не знал, что делать. Я и сейчас не знаю.
Пока еще не знаю.
Я вижу его, этот храм. Пустынный, каменистый распадок, и среди щебня — алтарь, с которого ползут змеи. Одинокий алтарь; многие змеи. Свиваются в клубки, остро пахнущие мускусом, визгливо шипят, переплетают гибкие тела. Трепещут раздвоенными язычками. И после каждого моления змей становится больше. Хватит на сотни жезлов-кадуцеев. Какой бы храм ни воздвигли, на самом деле он будет таким. Папа, ты говорил, что гранатовую яблоньку из земель хабирру надо укреплять таинственным змием…
Не мной ли?
— У тебя хорошая жена, — ворчал носатый зазнайка Агамемнон, недовольный ласками очередной пленницы. — Моя стерва, дай ей волю… А у тебя — хорошая. Ты всегда умел устраиваться.
— Поэтому я здесь, — соглашался я. — Моя жена там, а я здесь. Устроился.
Агамемнон раздраженно глядел на меня, ища подвох.
— Тебя ждут. — Помню, голос его вдруг перестал быть брюзгливым. И лицо изменилось. Резче обозначились мешки под глазами, даже знаменитый нос перестал торчать стенобитный тараном. — Тебе есть, куда возвращаться. Хитрюга, ты и здесь устроился: тебя ждут. А я уже и не знаю, зачем пришел под Трою.
— За победой, — напоминал я.
— Победа… — Агамемнон повторил это слово, словно забыв, что оно означает. — Моя стерва… а у тебя — иначе.
Я до сих пор плохо понимаю, что он хотел сказать.
Иногда кажется: мы все погибли под Троей. Все. Победители, кто на обратном пути утонул близ Эвбеи, обманувшись Каферейскими лже-огнями, или пошел на дно под угрюмым Теносом. Братья по оружию, в запале позабывшие, что войне конец, — и павшие от братской руки. Смертные, неся смерть во все пределы, куда бы ни двинулись.
И Глубокоуважаемые, чья западня оказалась столь вместительна, что в ней хватило места и для добычи, и для ловца.
Год за годом осколки поколения обреченных бросаются к оракулам. С одним-единственным вопросом: где безопасно жить? Где поселиться, чтобы не испытывать вечного страха?! И оракулы честно отвечают: там, где падающее небо не причинит вам вреда. Многие понимают это буквально: берут семьи, имущество и переезжают, например, в Херсонес Карийский, окруженный горами со всех сторон. Мне смешно. Мне постоянно мерещится: Олимпийская Дюжина вопрошает и получает ответ — живите там, где вам не повредит падающее небо! После чего Глубокоуважаемые с семьями и имуществом переезжают в Херсонес.
Когда земля грозит разверзнуться, она поглощает живущих на ней. Когда проваливается небо, синева топит в себе горстку небожителей. Когда-то, давным-давно, небо упало на землю, буйный Уран покрыл зрелую Гею — и родились первые дети. Где они сейчас? Кто умер в те дни, ложась перегноем под новые зерна? Оскопленное небо молчит, хмуря седые брови облаков, и молчит земля, баюкая во тьме усталую утробу.
Море пахнет гнилым обещанием покоя.
Мы погибли под Троей.
— …вы неправильно начинали. Дело не в силе. Дело не в мастерстве. Дело совсем в другом: в малом. Просто надо очень любить этот лук…
Роговой наконечник скользнул в ушко тетивы сам собой.
— …очень любить эту стрелу…
Тетива, скрипя, поползла назад, к плечу.
Тела убитых уже убрали из мегарона. Часть для погребения вывезли рыдающие отцы, остальных я распорядился сжечь утром с подобающими почестями. Жаль, забыл уточнить — с какими именно. Могут неправильно понять. Из дюжины петель вынули дюжину рабынь, еще недавно через край полных кипящей жизни, а теперь годных лишь на корм воронам. Виновных в том, что любили заезжих женихов больше, чем следовало бы. Тринадцатая, самая дерзкая, оправдав свое имя — Черноцвет[3], — вчера родила сына. Надеюсь, крики совпали: первый детский и последний отцовский, когда стрела пронзила его грудь. Эвриклея велела закопать дитя вместе с матерью; я не стал возражать.
Падающее небо уже не причинит мне вреда. Во всяком случае, больше, чем причинило.
Я вернулся, но я еще вернусь.
Мне бы хотелось свести тени с тенями. Как сводят счеты. Убитых женихов — с погибшими в долине Скамандра. И пусть одни жалуются на неудачную смерть, а другие хвастаются удачной гибелью. Пусть меряются славой и бесславием. Наверное, я бы мог это сделать. Но знаю: пройдет миг, другой, и мне станет скучно. Лук и жизнь — одно; лук и смерть — одно[4]. Сын Гектора, сброшенный со Скейской башни, един с сыном рабыни, умерщвленным в день своего рождения. Дочери Приама, заколотые на могилах ахейцев, — и мои любвеобильные красотки, развешанные на столбах. Приам-троянец, кощунственно убитый у алтаря Зевса Оградного — женихи моей супруги тоже пытались прибегнуть к защите родового очага…
Озноб крадется вдоль хребта.
Если все повторить, я бы снова натянул лук. Лук Аполлона, с некоторых пор — лук Одиссея. Тайный голос убеждает меня в этом, и, разучившийся бояться, я боюсь, что он прав.
3
Черноцвет — греч. Меланфо или Меланфий, в зависимости от женского или мужского рода. Рабыня и козопас (тезки) в доме Одиссея.
4
Слова «лук» и «жизнь» по-гречески омонимы — «биос».