Страница 16 из 16
Обмануть не вышло. Иолай Первый, он и здесь оправдал имя.
Иолай-Копейщик — и здесь.
Пожалуй, мой Старик поступил верно, обогнав меня. Я пошел следом за вечным спутником, чувствуя, как время закручивается хороводом одержимых менад: Троада, Гераклов Вал, вечер, бывший возница Геракла с копьем в боку… Зажмурился на ходу, отсчитывая десяток шагов. Еще с детства загадывал: не споткнусь — значит, все будет хорошо.
Споткнулся.
На седьмом.
Убить гидру, крушить амазонок, спускаться в преисподнюю и подниматься в эфир; быть другом и родичем эпохи, могучей эпохи, превратившейся сперва в костистого старика, в плач на окраине Калидона, а потом в дым костра (р-радуйтесь, сволочи!..) — чтобы лечь из-за проклятой бабы и проклятой клятвы на никому не нужном берегу… «Живи долго, мальчик!» — двойное напутствие. «Буду жить долго», — молча поклялся я, открывая глаза. И споткнулся еще раз, потому что увидел: копье торчит рядом с недвижным Протесилаем. Из насыпи.
…не задевая тела.
Ноги превратились в ременные плети. Затаив дыхание, я до рези под веками вглядывался: правда? правда! Кто-то другой уже несся бы слушать сердце, звать подмогу — я медлил, не двигаясь. Живые лежат иначе. Живые стонут. И еще: была в происходящем тайная несообразность, червоточинка, мешавшая действовать вслепую.
Вон, даже Старик ближе не подходит.
Топчется, морщит брови.
— Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!
Детская тень задергалась на земле. Сперва Одиссей решил, что виновато солнце, моргающее на западе, прежде чем свалиться в седую купель Океана. Но вскоре стало ясно: солнце ни при чем. Тень ребенка пыталась двигаться. Пронзенная дважды — копьем и тенью копья, — она хотела оторваться от недвижного хозяина, прекрасно сознавая всю тщету своего желания. Дети часто поступают так: упрямо, капризно, повторяя обреченную на провал попытку раз за разом…
«…кто первым коснется вражеской земли…»
Это счастье, когда тебе судьбой не дано понимать. Истинное счастье. Ведь тогда ты можешь тихонько засмеяться, подойти и совершить чудовищно глупый поступок. Если хотите, подвиг. Ну скажи на милость, хитроумный Одиссей, зачем тебе понадобилось выдергивать из насыпи копье? Не знаешь?! Правильно делаешь. Просто выдерни и выбрось. Без смысла, без раздумий и колебаний.
Отброшенное в сторону копье упало мягко, еле слышно.
…А тень копья осталась. Тень копья, и пронзенная ею тень ребенка, отбрасываемая взрослым мужчиной.
Почти отброшенная; как и копье — прочь.
— Ты мертвый, да?
Вот тогда-то мой Старик подошел, взялся обеими руками — и, откинувшись назад всем мощным телом, выдернул тень из тени.
Копье из мальчишки.
Память ты, моя память. Лучше бы мне все это приснилось. Странный человек, впервые встреченный в Спарте, ничего не значил для меня. Мать, отец, жена, сын, друзья и случайные попутчики… нет. Не из моей жизни; из другой, где гидры. Я его даже попутчиком затруднюсь назвать: филакиец торил свой путь, давний, скользкий, и на этом пути мне отводилось мало места, как ему — на моем. Иногда кажется: сон, бред… темная греза.
Сон о детской тени и тени копья в руке моего Старика.
Бред о малом кенотафе, который я выстроил тут же, на щите с зеленой звездой вместо фундамента. Сбегал к излучине Скамандра за водой, накопал жирной глины; камешков вокруг и без того навалом…
Темная греза о тризне, когда я отпел убитого Иолая, трижды назвав его по имени, — и на третий раз дитя-тень доползло до рукотворной гробницы. Встало сперва на коленки, затем во весь свой малый рост… исчезло.
Чувствуя себя мокрой тряпкой, я обернулся.
— Ты чего на меня вылупился, рыжий? Не нравлюсь?!
— Нравишься… Ты мертвый, да?
Филакиец уже не лежал. Сидел, потирая левый бок. Насмешливо глядел на меня, только насмешка его была… Фальшивая подделка. Нас, безумцев, не проведешь. А по обе стороны Протесилая, уже безо, всякой насмешки, истинной или ложной, смотрели они; мой Старик и тощий бродяга-Ангел.
Вопрос без ответа и ответ без вопроса.
А я вдруг захихикал. Нет, ну смешно ведь: словно в два бронзовых зеркала гляжусь… в два кривых зеркальца… смешно!
— Ты посмейся, — разрешая, сказал Ангел. Почесал хрящеватый нос и кивнул своим мыслям. — Посмейся, а потом иди спать. Ничего не было. Ничего ты не видел. Понял?
— Нет. Не понял.
Ангел резко встал; шагнул ко мне. «Стой! Зачем?!» — толкнулось вслед предостережение воскресшего филакийца, но Ангел остановился сам.
Правая рука его удлинилась.
Змеи с жезла зашлись яростным шипением. А я, дурак дураком, стою на смутной дороге; хихикаю. Нет, ну смешно ведь: змеи! шипят! то с алтаря лезут, то на жезле вьются! Чистый гадюшник! Зачем-то потянулся домой, на Итаку; взял лук. Мне его любимый дедушка подарил. Повертел-повертел, даже тетиву натягивать не стал. Обратно бросил.
«Нарушивший клятву черными водами Стикса бог на год погружается в мертвый сон и на девять лет изгоняется из мира живой жизни. Никто и никогда не слыхал о клятвопреступниках, вернувшихся после отбытия срока наказания…»
— Ничего не было, — с нажимом повторил Ангел, бледнея. — Ничего ты не видел. Понял?
— Нет.
— Почему?
— Я не умею понимать. Извини.
Исчезли змеи, исчез жезл. Синие глаза Ангела мерцали странно; удивленно мерцали они и еще чуть-чуть опасливо. Словно хорек-самец увидел хореныша с ядовитыми клыками. Гордиться бы, да не получается.
— А что ты умеешь?
— Слышать умею. Видеть. Чувствовать и делать.
— Меня слышишь?
— Да.
— Нас видишь?
— Да.
— Что чувствуешь?
— Спать хочу.
— Что собираешься делать?
— Не знаю.
— А когда узнаешь?
Я зевнул во весь рот. Ответил:
— Когда сделаю.
И едва удержался от смеха, глядя, как Ангел в растерянности разводит руками, оборачиваясь к довольному Старику. Потом они ушли — двое. Ангел и филакиец. А тени у филакийца больше не было.
Совсем.
Потом ушли и мы со Стариком.
Спать.
…ответы — убийцы вопросов.
Я молодец. Я их всех перебил.
Ахейцы обустраивались на берегу.
Основательно, надолго.
Будто приплыли сюда навеки поселиться, а не взять с ходу коварный город — мысль эта, шустрей любого копейщика, ткнулась в печень шипом ядовитого ската. Дядя Алким говорил, бывают такие копья: с шипами вместо наконечника. И исцеления от нанесенных ими ран нет. Кое-где еще чадят погребальные костры. Едкий дым стелется по земле: помните? помните нас?! Нет, не помнят. Живым — живое: скорбь вчерашней тризны уступила место будням войны. Стук топоров, хлопанье полотнищ; от сложенных наспех очагов вкусно тянет бараньей похлебкой. В ответ чмокают голодные лопаты — вокруг лагеря, под веселую брань, копается ров. Пахнет разрытым курганом. Сырость щекочет ноздри. В рыхлых пластах копошатся личинки; перерубленные пополам, дождевые черви с философским спокойствием живут дальше.
— Дурость! — презрительно цыкает сквозь зубы Аякс-Большой. Обнаженный по пояс, играет умопомрачительными мышцами. — Пустая работа! Мы сюда что, окапываться приехали?!
И, по-бычьи раздув ноздри:
— Я герой или крот?!
Верные Аяксовы прихлебатели кидаются воспевать мудрость Большого. Добросовестно, с закатыванием глаз. Ясное дело, герой. Ясное дело, никак не крот. Не мышь, не землеройка. Не червяк дождевой. Лучше бы воспевали силу… ага, и до силы добрались. Сравнивают с Гераклом — не в пользу последнего. Поднатужась, расхваленный вдребезги Аякс рожает идею: по-быстрому укрепить остатки Гераклова Вала. До сих пор сохранился, значит, крепок старик. Проходя мимо, Одиссей предлагает великолепному Аяксу облачиться в доспех его тезки, Аякса Малого.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.