Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 73

— Эй, рус! Сдавайс!

Он не ответил, дожидаясь, когда они пройдут в дом.

И они вошли, помешкав еще чуть-чуть, но команда подхлестнула солдат, и они ринулись вперед, опустив автоматы, готовые к немедленной стрельбе в случае сопротивления.

Быстро наполнялась пустая комната, солдаты вновь замешкались в непонятной тишине, а Максим, не видимый ими, шептал про себя:

— Ну еще, еще…

Весь он был уже во власти боя, когда забывается все, кроме единственного: враг перед тобой, и ни тебе от него, ни ему от тебя пощады ждать не приходится.

— Собрались, гады!

Стоявшие вокруг стола с недоеденной картошкой солдаты разом повернулись к двери в спальню, и тогда он, отбросив портьеру, нажал на спусковой крючок пулемета. Стальная машина задрожала в его руках, изрытая пламя, полетели веером горячие гильзы, и Максим вдохнул пороховой дым, сладкий запах его геройской молодости.

Струя свинца смела солдат, столпившихся в комнате, и он двинулся через зал, поливая огнем тех, кто успел выскочить в прихожую.

— Вон отсюдова! Вон, сволота!

Вдруг наступила тишина. Смертоносный запас, собранный в круглом диске, кончился, и Максим остановился посреди комнаты, победитель в последнем бою, изгнавший врага из своего дома. Он собирался вставить новый магазин и оборонять освобожденный дом, но не успел.

Среди тех, кого не убил Максим, был молодой солдат, почти мальчик, родители которого и младшая сестра погибли во время английской бомбежки. Солдат этот всем сердцем ненавидел англичан и всех, кого считал наймитами английских плутократов. Недавно он видел карикатуру, на которой был изображен дикого вида бородатый человек, символизирующий Россию. Бородатого человека колотил прикладом бравый немецкий солдат, а тот в мольбе протягивал руки к мешку, из которого сыпал золото толстый Джон Буль. И мальчик чувствовал себя таким бравым солдатом и готов был ежеминутно лезть в самое пекло, чтобы побеждать и убивать врагов своей страны. Несмотря на молодость, он был опытным и сообразительным солдатом и не растерялся под пулеметным огнем, а, отскочив в безопасное место, выбрался на улицу, обошел дом и увидел в окно замершего в комнате Максима. Сноровистым солдатским движением рука его нащупала гранату на длинной деревянной ручке.

Граната пробила стекло и упала к ногам Максима.

— Что это? — не понял он, возбужденный боем и победой, и посмотрел не на гранату, а недовольным хозяйским взглядом на разбитое окно.

Грохочущий огонь ударил его снизу и убил наповал.

А следом в окна летели другие, ненужные уже гранаты, которые бросали теперь со всех сторон, и дом дрожал от взрывов, разносивших вдребезги все, что недавно еще было так дорого Максиму Пряхину.

…Услыхав пулемет, Лаврентьев и Константин остановились.

— Батя! — сказал Пряхин.

Непрерывная очередь в доме точно преградила им дорогу. Оба не двигались в короткой тишине.

Потом они услышали взрывы. Сначала один и следом сливающийся грохот многих. Все снова затихло. Константин опустил голову.

— Все. Прикончили. У бати гранат не было.

— Идем, Костя, — попросил Лаврентьев.

— Не пойду.

— Мы должны…

— Ты должен, а не я. Я должен расквитаться.

— Ты не имеешь права…

— Имею. Это мой дом и мой отец. А ты иди. Немедленно, слышишь? Ты нужнее. Будешь их изнутри… А я отсюда. Сейчас.

— Константин!

— Молчи. Нашим скажешь, что не дезертир Константин Пряхин. Иди. — Он прислушался. — Самый раз… Они меня не ждут. Да иди же ты, иди! Не висни на душу. Прощай! У меня тут ящик с «лимонками». Они свое получат. За все. За батю.

Он нагнулся и стал рассовывать по карманам тяжелые гранаты.

Через несколько минут одна из них чугунным осколком перебьет переносицу и оборвет жизнь молодого солдата, убившего Максима. И будет много других убитых и раненых, прежде чем окруженный, плавающий в крови Константин Пряхин не прижмет слабеющей рукой к сердцу пистолет и не израсходует последний в этом бою патрон…

Машина подъехала к месту съемки за считанные минуты до того, как солнце снизу, из-под земли, коснулось горизонта. Все уже были на объекте, и Базилевич, с демонстративным спокойствием лузгавший семечки, говорил своему помощнику из администрации:

— Посмотри на часы, Сема. Я уверен, что он опоздает. Если съемка сорвется, немедленно телеграмму в Москву…

Но съемка не сорвалась. Актер первым вышел из машины и спросил, оглядывая площадку:





— Как боевая готовность?

Базилевич не удержался, буркнул:

— Заждались.

— Все нормально, — возразил режиссер.

Актер улыбнулся. Он много снимался и давно выработал иммунитет к подобным стычкам.

— Тогда к оружию, — сказал он примиряюще.

Унылый Прусаков, который считал, что всегда добросовестно исполняет служебные обязанности, и был по этой причине постоянно недоволен собой, полагая, что «другие умеют устраиваться», а он нет, подтащил тяжелый для него пулемет с диском.

— Давненько не брал я в руки шашек, — сказал актер, принимая оружие.

— Знаем, как вы плохо играете, — в тон ему ответил режиссер.

Он знал, что во время войны актер был пулеметчиком.

Все быстро занимали свои места, все смотрели на восток в последнем коротком ожидании солнца. И оно не подвело. На горизонте возникла неровная в утренней дымке темно-красная кромка и тут же стала превращаться сначала в полукружие, а потом и в огненный, светлеющий постепенно шар.

Хлопушка отбила кадр, и актер повел перед камерой загрохотавшим стволом. Это выглядело странно: вокруг не было никаких немцев — их предполагалось снять отдельно — вокруг стояли люди, в большинстве не нюхавшие пороху, в модных рубашках и джинсах; стояла неуклюжая осветительная аппаратура — жаркие диги, стояла совсем не воинственно стрекочущая камера; стояли неизвестно откуда взявшиеся в столь ранний час зеваки — все это было так непохоже на то, что помнил Лаврентьев, и все-таки… Подойдя поближе, он посмотрел в лицо актера, и неожиданно остальное, мешающее, отступило, на несколько секунд он увидел только это лицо, и пулеметный ствол, и тяжело нависший за спиной актера солнечный круг и поверил, что видит Максима Пряхина. Минуты из прошлого и нынешнее мгновение слились, прошли перед ним короткой серией кадров: Максим, улыбаясь, с любопытством разглядывает его на пороге дома: жилистые руки подкладывают ему в тарелку горячий, прямо из чугуна, картофель; суровые складки на лице Максима, когда он вслушивается у окна в гул приближающихся машин, и вот это… то, что он не увидел тогда, — человека, возвысившегося наконец над сумятицей и невзгодами путано прожитой жизни, обороняющего своего сына, свой дом, свою землю и это неласковое к нему солнце…

А солнце быстро уходило ввысь, не оставляя времени на подстраховочные дубли. Но, кажется, в них и не было необходимости.

— Один дубль, зато какой! А, Генрих? — воскликнул режиссер.

Генрих открыл рот, чтобы произнести свое обычное «экран покажет», но сказал другое, тоже, впрочем, скептическое:

— Только бы пленочного брака не было.

— Брака не будет, — заверил актер, внутренне тоже ощущающий удачу, — я на брак везучий. Меня редко переснимают.

Лаврентьев подошел к Сергею Константиновичу:

— Хочу поблагодарить вас и попрощаться.

— Неужели пора?

— Да, есть удобный рейс.

— Что поделаешь… Рад был с вами познакомиться.

— Я тоже. Сегодняшняя съемка произвела на меня впечатление.

— В самом деле? И у меня такое ощущение… Послушайте, как вы намерены добираться в аэропорт?

Лаврентьев пожал плечами.

— Понятно. Леня! — позвал он шофера. — Ты куда занаряжен?

— Андрея Федоровича отправляю.

— Прекрасно. Поедете в аэропорт вместе, — сказал он Лаврентьеву. — Вас это устраивает?

— Вполне.

— Тогда счастливого пути. Не забывайте нас.

— В гостиницу едем? — спросил шофер, хотя это и было очевидно.

— Конечно.

Шофер попался словоохотливый.